— Стол накроешь, Ниночка, как всегда. Я ж не в том состоянии, чтоб котлеты крутить. У меня муж в земле.
Нина поставила сумку на табурет. В кухне свекрови пахло вчерашним — Зинаида Павловна третий день никого к плите не подпускала, только говорила, как ей тяжело.
— Год Толику. Родню всю собираем, человек двадцать. Ты уж постарайся, деточка. Я-то не могу, я в горе.
Это было в Орле, в квартире на Комсомольской, и говорила это женщина, которая последние три года не потратила на поминки ни рубля.
— Хорошо, — сказала Нина.
Сказала, как всегда говорила. Третий год подряд.
Зинаида Павловна сидела за столом в чёрном платке, хотя дома, среди своих, платок можно было и снять. Но платок был частью роли. Платок говорил: я мать, я вдова, я в горе, не трогайте меня. Руки сложены на клеёнке, на безымянном — тоненькое колечко, единственное, что осталось «от той жизни», как она любила повторять.
— Ты соленья-то у Гали возьми, она обещала. И капусту. А мясо сама, на рынке, не в этих ваших магазинах. Толик магазинное не любил.
Толик уже год как ничего не любил и не не любил. Но спорить с покойником никто не брался.
— Возьму, — сказала Нина.
Она знала, что не возьмёт у Гали ничего. Галя обещала соленья каждый год — и каждый год «закрутка не удалась», «банки взорвались», «огурец в этот раз горький пошёл». Покупала Нина. И капусту, и мясо, и всё остальное.
Свекровь вздохнула — длинно, со всхлипом на конце. Это был её главный инструмент. Не крик. Зинаида Павловна никогда не кричала. Она вздыхала так, что хотелось встать и сделать что угодно, лишь бы вздох прекратился.
— Я ведь всю жизнь для семьи. Всю себя положила. А теперь одна осталась.
Нина молча достала из сумки блокнот. Маленький, в клеёнчатой обложке, с загнутыми углами. Она его завела два года назад. Не для скандала. Просто привыкла записывать, куда уходят деньги.
В прошлом году поминки обошлись в девятнадцать тысяч. В позапрошлом — в шестнадцать. Мясо, рыба, торты, водка для мужчин, кагор для женщин, цветы на могилу, оградку подкрасить нанимали человека. Всё — с карты Нины. Зинаида Павловна каждый раз говорила, что «потом сочтёмся». Не считались.
— Люсенька-то приедет? — спросила свекровь про младшую, любимую дочь. — Ей тяжело, она отца так любила. Ты уж ей отдельно положи, она на диете.
— Положу, — сказала Нина.
Люся, сорока лет от роду, ела всё. И отца видела два раза в год при жизни. Но Люся была «солнышко» и «единственная отрада», а муж Нины, старший, Андрей, был «этот».
— А Андрей твой пусть водку привезёт. Нормальную, не палёную. И денег на оградку. Хотя где у вас деньги. Вы ж всё на себя тратите.
Вот это было новое. Раньше про деньги вслух не говорилось.
Нина подняла глаза.
— На себя?
— Ну а на что. Детей нет, живёте вдвоём, как два пенька. Я ж не слепая, вижу, как вы по заграницам.
Заграница была одна, четыре года назад, Турция, по горящей. Но «детей нет» — это било в кость. Это Зинаида Павловна знала. И повторяла к месту и не к месту, мягко, со вздохом, будто сочувствуя.
Нина положила блокнот на стол. Помолчала. Потом закрыла его и убрала обратно в сумку.
— Поняла вас, — сказала ровно.
Свекровь, кажется, решила, что попала. Заговорила быстрее, теплее:
— Ты не обижайся, Ниночка. Я ж любя. Кто тебе ещё правду скажет. Свекровь — она ж вместо матери. А ты мне как дочь, хоть и без детей. Я ж тебя не корю, Бог с тобой.
Андрей в этой сцене не участвовал. Андрей был во дворе — «парковался». Парковался Андрей подолгу, особенно когда в квартире пахло разговором про деньги.
Статус «во дворе» у мужа держался стабильно с тех пор, как Нина вошла в подъезд.
В день поминок народу набилось много. Двадцать два человека — Нина пересчитала по тарелкам, которые сама и купила, бумажные, с васильками, своя пачка. Стол ломился. Три салата, холодец, две запечённые рыбины, мясо, блины, кутья, торты из «Магнита» по акции, но переложенные на свои блюда, чтобы вид был приличный.
Зинаида Павловна сидела во главе. Платок чёрный, на лице — горе, на тарелке — всё лучшее, которое Люся ей подкладывала.
— Кушайте, родные, кушайте. Толик бы рад был. Он гостей любил.
И ни слова о том, кто этих гостей кормит.
Через стол сидела Галина — золовка, сестра покойного. Та самая, с несбывшимися соленьями. Галина была вторым голосом в этом хоре. Тоже вздыхала, тоже «вся в семье», тоже знала, как надо.
— Зин, а помнишь, какие поминки Толику на сорок дней были? — завела Галина. — Богатые. Не то что сейчас. Сейчас-то всё попроще, поскромнее.
Сказано было так, чтобы Нина услышала. Поскромнее. При том что в этот год стол был богаче прошлогоднего на четыре тысячи — Нина знала точно, блокнот лежал в сумке.
— Так времена другие, Галя, — отозвалась свекровь со вздохом. — Раньше уважали. А теперь каждый за свой карман держится.
Нина разливала компот. Молча.
— Вот Ниночка молодец, старается, — добавила Зинаида Павловна, и в голосе мёда было ровно столько, чтобы все услышали похвалу и никто не услышал, что «старается» — это про чужие руки, а не про чужие деньги. — Хоть и без души, а старается.
— Без души? — Нина поставила кувшин.
— Ну а как, деточка. По-родному-то — это от сердца. А ты всё посчитаешь, у тебя всё по полочкам. Толик бы расстроился.
Стол притих. Люся перестала жевать. Галина приготовилась поддержать сестру.
Нина не стала спорить. Просто кивнула, будто соглашаясь, и пошла на кухню — резать второй торт.
На кухне она постояла минуту у окна. Одну минуту. Положила нож. Взяла телефон, открыла приложение банка. Пролистала. Декабрь — «Магнит», 4 200, метка «поминки». Март, к Пасхе ездили на могилу — цветы, оградка, бензин, 6 800. Прошлый год Толику — 19 100. Позапрошлый — 16 400.
Она не злилась. Злости давно не было. Было другое — холодное и ясное, как цифра в нижней строке.
Нина вернулась к столу с тортом. Поставила. И не села.
— Зинаида Павловна, — сказала она негромко, но так, что слышно стало всем. — Раз уж зашёл разговор про душу и про счёт. Давайте при всех. Чтоб без обид.
— Ниночка, не за столом же, — встрепенулась свекровь. — Люди же.
— Вот именно что люди. Пусть слышат.
Она достала блокнот. Не папку, не выписку — маленький клеёнчатый блокнот, и от этого почему-то стало тише.
— Поминки Толику в прошлом году — девятнадцать тысяч сто рублей. В позапрошлом — шестнадцать четыреста. Пасха, цветы, оградка — каждый год от шести до семи. Сорок дней, когда были, — я не считаю, тогда скидывались. А последние три года всё — с моей карты. Соленья, которые Галя обещала, я покупала. Мясо, рыбу, водку — я. Торты вот эти — я.
— Да как ты смеешь! — Галина привстала. — За столом покойника деньги считать!
— Я не за столом покойника. Я за столом, который я накрыла. На свои.
Тихо было так, что слышно стало, как у соседей капает кран.
Зинаида Павловна выпрямилась. Платок съехал, она его не поправила.
— Я мать, — сказала она, и голос дрогнул, набрал силу. — Я мужа схоронила. Я всю жизнь для вас. А ты мне — счёт? Бездушная ты. Я так и знала. Чужая ты кровь, всегда чужой была.
— Чужая, — спокойно повторила Нина. — Хорошо. Тогда и платить за поминки чужого мне человека я больше не буду. Это справедливо.
— Толик тебе чужой?! — взвилась Галина.
— Толик мне свёкор. А поминки по нему — это семья. Вся семья. Я предлагаю просто: со следующего года скидываемся. Двадцать человек за столом — раскинуть на всех, выйдет по полторы тысячи с человека. Это меньше, чем вы на такси тратите, когда сюда едете. Либо вскладчину — либо никак. Я одна больше не тяну.
— По полторы тысячи?! — ахнула Люся. Первый раз за вечер подала голос. — Да я… да у меня кредит!
— А у меня нет кредита, — сказала Нина. — У меня всё за поминки. Третий год.
И тут случилось то, чего Зинаида Павловна не ждала.
Заговорил дядя Коля — двоюродный, молчун, сидел всегда с краю, ел солёный огурец и в семейные дела не лез никогда.
— А чего, — сказал он, не поднимая глаз от тарелки. — По полторы — нормально. Я б давно скинулся, кабы знал, что Нина одна тянет. Чего ж ты молчала-то, дочка.
— Стеснялась, — сказала Нина.
— Зря.
И отодвинул рюмку. Не выпил. Просто отодвинул и сложил руки.
Галина оглянулась на родню — за поддержкой. Но родня смотрела в тарелки. И в этих опущенных глазах читалось не Нинино бездушие. В них читался блокнот.
— Так-то Зин, и правда, — подала голос тётя Валя, дальняя. — Чего ж на одной невестке всё. Не по-людски выходит.
— Скинемся, чего там, — буркнул кто-то с дальнего края.
Зинаида Павловна обвела стол глазами. Искала своих. Люся смотрела в кутью. Галина смотрела на Люсю. Никто не смотрел на неё.
Она медленно села обратно. Платок так и висел на одном плече. Рука потянулась было ко лбу — привычный жест, вздох, горе, — но за столом уже никто не ждал этого вздоха. И жест повис в воздухе, не доделанный.
Андрей вошёл с улицы как раз к этому моменту. Двадцать минут «парковался», вошёл, когда всё кончилось.
— Я водку привёз, — сказал он в тишину.
— Поздно, Андрюш, — не оборачиваясь, ответила Нина. — Тут уже всё разлили.
Через три недели тётя Валя позвонила Нине — не со сплетней, а так, по-родственному, она с Ниной на одном маршруте на дачу ездила, разговорились однажды и созванивались с тех пор.
— Скинулись мы, Нин, ты не думай, — сказала тётя Валя. — Я Зине деньги отнесла на Пасху, как договаривались, по полторы. И Коля свои дал, и остальные. А Зинаида не взяла.
— Как не взяла?
— А так. Гордая. Сказала, раз семья развалилась, раз родную кровь на деньги считают, так она лучше одна на могилу сходит. С пустыми руками, говорит, а с чистой совестью.
— Сходила?
— Сходила. Галину с собой звала — та не поехала, у Гали внуки, некогда. Люся тоже не выбралась, у неё кредит, ремонт, всё дела. Одна Зина и съездила. Постояла, цветочки положила — три гвоздички за сто сорок рублей, я ценник видела, она в нашем «Магните» брала.
Нина слушала и резала на доске лук — для своих котлет, для себя с Андреем, на двоих.
— А Люся-то теперь к ней и не ездит почти, — добавила тётя Валя. — Раньше-то ездила, мать ей со стола твоего же собирала, домой пакеты совала. А теперь стол накрывать некому. Вот и не ездит.
— Бывает, — сказала Нина.
Положила телефон. Дорезала лук. Открыла блокнот — тот самый, клеёнчатый, — нашла страницу с поминками и провела по ней одну черту. Ровную, до конца строки.
И закрыла обложку.













