Телефон зазвонил в половине десятого вечера — в то самое время, когда Нина Павловна уже выпила свой липовый чай, посмотрела прогноз погоды и собиралась, как обычно, почитать перед сном журнал.
Номер высветился знакомый. Сын.
— Мамуль, — голос у Артёма был такой, какого она не слышала лет двадцать. С того самого дня, когда он, восьмилетний, разбил соседское окно и бежал к ней через двор с зарёванными глазами. — Мам, беда у меня.
У Нины Павловны сразу похолодело внутри. Она опустилась на табурет в прихожей, прижала трубку к уху.
— Тёмочка, что? Что случилось? Лена? Дети?
— Все живы-здоровы, не пугайся. Я… я в долгах, мам. В таких долгах, что… — он замолчал, и слышно было, как он тяжело дышит. — Квартиру могут забрать. Нашу с Леной. Ту, что в ипотеке.
— Господи…
— Банк подаёт в суд. Две недели у нас. Максимум три.
Нина Павловна сжала край халата. Сорок шесть лет она проработала бухгалтером, и слово «суд» в её представлении всегда означало нечто страшное, позорное, окончательное.
— Сколько нужно, сынок?
Он назвал сумму. Нина Павловна охнула.
— Тёма, да у меня отродясь таких денег не было…
— Мам, — он выдохнул, будто решившись. — У тебя квартира. Двушка в центре. Если продать — как раз хватит и долг закрыть, и на первый взнос за новую. Мы все вместе будем жить. У нас. Большая квартира, отдельная комната для тебя, балкон с видом на парк. Ты же всё равно одна, мам. Зачем тебе эти стены?
Она молчала. За окном шумели липы — те самые, которые она посадила вместе с Колей, когда они только въехали сюда. Пятьдесят один год назад. Коли нет уже девять лет. А липы стоят.
— Тёмочка, я подумаю.
— Мам, думать некогда! Пойми, я же на краю!
— Я подумаю, — повторила она тихо. — Завтра перезвоню.
Утром Нина Павловна постучалась к Вере Степановне — соседке с третьего этажа, своей давней подруге, с которой они тридцать лет пили чай по пятницам и ходили в поликлинику по средам.
Вера Степановна выслушала её, не перебивая. Потом поставила чайник, долго возилась с заваркой, и наконец села напротив, сложив на столе сухие, натруженные руки.
— Нина. Ты меня знаешь сорок лет. Я тебе сейчас одну вещь скажу, а ты не обижайся.
— Говори.
— Развод это.
Нина Павловна вздрогнула.
— Вера, ты что… Он же сын мне.
— Сын, сын. А ты послушай. Почему в долгах — не объяснил. Почему именно квартиру твою — сразу знает. «Балкон с видом на парк» — уже и комнату тебе выделил, хотя ты ещё не согласилась. — Вера Степановна покачала головой. — Нинуш, я этих историй в своём подъезде на три жизни насмотрелась. Сначала мама переезжает «в отдельную комнату». Через полгода комната становится кладовкой, а мама — на раскладушке в коридоре. Ещё через полгода — на даче круглый год, в сторожах при огурцах.
— Артём не такой.
— Дай бог, чтобы не такой. Но ты сначала выясни — а что за долги? Откуда? Куда он три года смотрел? И Лена где была?
Нина Павловна отпила чаю. Чай был горячий, а ей всё равно было холодно.
— Я позвоню ему. Расспрошу.
— Расспроси. И дочке своей позвони. Оле.
— Оле… Оля далеко. И у неё своих забот…
— Позвони, — твёрдо сказала Вера Степановна. — Это её брат. Её право знать.
Три дня Нина Павловна жила как в тумане.
Артём звонил по два раза в день. Голос у него то плакал, то твердел, то снова срывался. «Мам, ты единственная, кто может помочь». «Мам, я же тебе всю жизнь…». «Мам, неужели квадратные метры тебе дороже родного сына?».
Последняя фраза ударила больно. Нина Павловна положила трубку и долго сидела на кухне, глядя в одну точку.
Квадратные метры. Сорок восемь квадратных метров, в которых она прожила полвека. Здесь на обоях в спальне — едва заметная царапина от колыбельки Артёма. Здесь в углу комнаты — тёмное пятно от пролитого Олиного компота, восемьдесят третий год. Здесь на кухне плитка, которую клал Коля перед самой смертью, криво, торопясь, обещая «летом переложу как надо», и не успел.
Разве это квадратные метры?
Она набрала Олю. Дочь ответила сразу — она всегда отвечала сразу, даже из своего Калининграда, даже с работы.
— Мам, привет. Что-то случилось?
— Оль, ты… ты разговаривала с Артёмом в последнее время?
Пауза. Долгая.
— Мама. Он и до тебя добрался?
— Что значит «до тебя добрался»? — голос у Нины Павловны задрожал.
— Мам, я не хотела тебя беспокоить. Он полгода назад звонил мне. Просил занять. Большую сумму. Я дала, сколько могла — ну, сколько без ущерба для девочек. Через три месяца он попросил ещё. Я уже не смогла. Тогда он сказал мне… — Оля замолчала. — Не важно, что он сказал. Мы с ним с тех пор не разговариваем.
— Оль, что он сказал?
— Что я жадная провинциалка и что «мама в случае чего всё равно поможет, у неё хата в центре, ей одной за глаза хватит комнаты в коммуналке».
У Нины Павловны из рук выпала чайная ложка. Звякнула о блюдце.
— Мама? Ты там?
— Я здесь, Олечка. Я здесь.
— Мам. Только не соглашайся. Пожалуйста. Я тебя очень прошу. Он не пропадёт — он взрослый мужик, тридцать восемь лет. А вот ты без своей квартиры пропадёшь.
Нина Павловна молчала. В горле стоял комок — не от слов Оли, а от тех, других слов. «Комнаты в коммуналке». Так вот какой «балкон с видом на парк» ей готовили.
— Оля. Он завтра приезжает. Говорит, документы подписывать.
— Я прилечу.
— Не надо. Я сама.
— Мама…
— Оля. Я сама.
Артём приехал в субботу, к обеду. Без цветов, без гостинцев — с папкой бумаг. Поцеловал мать в щёку быстро, как отмечаются в журнале, и сразу прошёл в комнату.
— Мам, я составил список. Риелтор у меня есть знакомый, возьмёт недорого. Квартиру продадим за три недели максимум. Покупатель уже практически есть.
— Уже есть? — тихо спросила Нина Павловна, ставя перед ним тарелку борща.
— Ну, я подстраховался. Время-то поджимает.
Она села напротив и стала смотреть, как он ест. Ест торопливо, не поднимая глаз. Не спрашивает, как она. Не говорит, что соскучился. Не замечает, что борщ — его любимый, со свёклой и чесночком, как она всегда делала.
— Тёма. А Лена знает, что я к вам переезжаю?
— Конечно знает.
— А где я жить буду?
Он поднял глаза. Буквально на секунду. И снова опустил в тарелку.
— Ну, пока у нас комнаты заняты детьми. Сашке скоро шесть, ему отдельную надо. Машка с няней спит. Но ты не переживай, мам, в гостиной есть диван, раскладной, хороший диван. А там видно будет. Мы же не навсегда в этой квартире.
— В гостиной. На диване.
— Ну мам, не начинай. Это временно. И ты же понимаешь — с нами жить не значит только место занимать. Лена работает, я работаю, за Машкой надо смотреть, из садика забирать Сашку. Няня-то, сама понимаешь, денег стоит. А ты будешь при деле. Не скучно.
Нина Павловна положила руки на стол. Руки у неё слегка дрожали, и она спрятала их под стол, чтобы он не заметил.
— То есть я буду няней.
— Мам, ну что ты сразу как в суд. Ты будешь бабушкой! Настоящей бабушкой, каждый день с внуками. Тебе же этого и не хватало всю жизнь.
Она посмотрела на него — на своего сына, тридцативосьмилетнего мужчину в дорогой рубашке (откуда дорогая рубашка у человека на грани суда?), на его холёные руки, на его нетерпеливый взгляд.
И вдруг увидела. Не любовь. Не стыд. Не благодарность за то, что мать готова ради него отдать последнее. Деловитость. И лёгкое, тщательно скрываемое презрение — к её плитке, криво положенной отцом, к её старым обоям, к её липам за окном.
— Тёма. А эти долги — откуда они?
— Мам, тебе это не важно.
— Мне важно.
Он дёрнул плечом.
— Бизнес не пошёл. Вложился не туда. Бывает.
— Какой бизнес?
— Мам, давай не сейчас. У нас времени в обрез. Я тебе документы привёз, ты посмотри, и в понедельник поедем к нотариусу. Риелтору я уже аванс внёс.
— Аванс внёс, — тихо повторила она. — До моего согласия.
Он впервые посмотрел ей в глаза. Прямо. Долго.
— Мам. Ты же не откажешь родному сыну. Правда?
Она не спала всю ночь.
Ходила по квартире, по своим сорока восьми квадратным метрам, босиком по холодному паркету. Трогала пальцами корешки книг. Коля любил Чехова. У Оли в десятом классе была отличная оценка по литературе — вот её старый учебник, подчёркнутый карандашом. Вот фотография — Артём в первом классе, с букетом гладиолусов, которые она встала в пять утра резать в палисаднике у бабушки.
Тот мальчик с гладиолусами — он был. Тот мужчина, что ел сегодня её борщ, не поднимая глаз, — это был уже не он.
Под утро она позвонила Вере Степановне — хотя та обычно до семи не брала трубку.
— Вера. Ты была права.
— Я знаю, Нинуш.
— Что мне делать?
— Что велит сердце, голубушка. Только на этот раз — не материнское сердце. А твоё собственное. Нинино.
Артём приехал в понедельник в девять утра. С риелтором. Риелтор — молодая женщина в деловом костюме — вошла в квартиру, быстро обвела её оценивающим взглядом и, не дожидаясь приглашения, начала что-то щёлкать в телефоне.
Нина Павловна встала в прихожей. В халате. Причёсанная, но в халате.
— Тёма. Проводи, пожалуйста, Светлану. Мне надо с тобой поговорить наедине.
— Мам, у нас в одиннадцать нотариус.
— Никакого нотариуса не будет.
Тишина упала сразу, густая.
Риелтор посмотрела на Артёма. Артём посмотрел на мать. Лицо у него медленно, как будто с задержкой, стало наливаться краской.
— Света, выйди, пожалуйста. На лестницу. Я сейчас.
Женщина вышла. Артём закрыл за ней дверь. Повернулся. И Нина Павловна впервые за тридцать восемь лет увидела в глазах своего сына то, что, наверное, жена алкоголика видит в глазах мужа.
— Ты что творишь? — прошипел он. — Ты хоть понимаешь, что ты творишь?
— Я не продам квартиру, Тёма.
— Ты… ты эгоистка старая! Ты что, не понимаешь? Я же твой сын! Меня же по миру пустят! А тебе — жалко?! Квадратные метры тебе дороже?! Липы твои поганые дороже?!
— Липы, — тихо сказала она, — я сажала с твоим отцом. Когда тебя ещё на свете не было.
— Да плевать мне на твоих лип! На твоего отца! Девять лет он в земле! А я — живой! Я тут стою! И мне нужна твоя помощь, а ты…
Он замолчал. Задохнулся. И тогда вышло другое — совсем другое, уже без маски:
— Ты думаешь, кому ты её оставишь? Квартиру свою драгоценную? Оле? Она даже не приезжает к тебе! Кто у тебя есть, кроме меня?! Кто тебя похоронит, старуха, когда ты тут помрёшь в своих стенах?!
Нина Павловна стояла у дверного косяка очень прямо.
— Уйди, пожалуйста, — сказала она очень спокойно. — И Светлане своей аванс верни. Или не возвращай. Мне это больше не интересно.
— Ты об этом пожалеешь!
— Возможно.
— Я к тебе больше ни ногой! И дети мои к тебе ни ногой! Подыхай одна!
— Уходи, Тёма. Пожалуйста.
Он схватил свою папку, свою дорогую куртку, хлопнул дверью так, что в серванте звякнули чашки — те самые, из немецкого сервиза, свадебный подарок Колиной матери, шестьдесят седьмой год.
Чашки уцелели.
Нина Павловна опустилась на табурет в прихожей. Ровно на тот же табурет, на который она опустилась десять дней назад, когда раздался первый звонок.
Внутри было пусто. И в этой пустоте, постепенно, как вода наполняет колодец, поднималось что-то совсем другое. Не счастье. Не торжество. Что-то тихое, уставшее, но — её собственное. Облегчение.
Она просидела так, наверное, с полчаса. Потом встала, пошла на кухню, поставила чайник. Достала из холодильника остатки борща. Включила радио — негромко, как любила.
В дверь позвонили. Вера Степановна. В халате, с тарелкой — принесла свои оладьи, которые пекла по понедельникам.
— Ну что, Нинуш?
— Ушёл.
— Сильно кричал?
— Сильно.
Вера Степановна поставила тарелку на стол. Села. Молча налила себе чаю. И сказала только одно:
— Ты молодец.
И Нина Павловна вдруг заплакала. Не сразу, не громко. Тихо, как плачут от облегчения, а не от горя.
Вечером позвонила Оля.
— Мам. Как ты?
— Живая, Олечка.
— Он мне звонил. Орал. Говорил, ты сошла с ума.
— Возможно, и сошла. В хорошую сторону.
— Мамочка. Ты… ты правда молодец. Знаешь что? Мы к тебе летом приедем. Все. С девочками. На три недели. Если ты нас пустишь на твой диван.
— Пущу. Я вам ещё и на полу подстелю, если надо.
Оля засмеялась. И Нина Павловна засмеялась. И они обе заплакали — но это были уже совсем другие слёзы, и их обеим, матери и дочери, не было стыдно.
Прошло три месяца.
Артём не звонил и не приезжал. Нина Павловна узнала стороной — через общих знакомых, — что квартиру свою они с Леной всё-таки не потеряли. Нашли какую-то другую возможность. Кто-то там одолжил, кто-то рассрочил. Значит, не так всё страшно и было. Значит, мамина квартира была — не единственный выход. А просто — самый удобный.
Боль от этой мысли была. Но уже не острая. Притупившаяся.
В июне приехала Оля с девочками. Они шумели, смеялись, пекли вместе пирог, ходили в парк, кормили уток. Младшая спала с бабушкой в одной кровати и дышала бабушке в щёку. Нина Павловна лежала, боясь пошевелиться, и думала: вот оно. Вот это оно и есть.
Прошла осень. Потом зима — долгая, снежная, с метелями, которые заметали двор по самые скамейки. Нина Павловна жила тихо. По средам ходила с Верой Степановной в поликлинику — больше по привычке, чем по нужде. По пятницам они пили чай. По воскресеньям Нина Павловна звонила Оле, а Оля звонила ей по вторникам и четвергам.
Об Артёме не говорили. Ни Нина Павловна не заводила — боялась расплакаться. Ни Оля не спрашивала — щадила мать.
В конце марта, когда снег уже обтаял с южной стороны дома и липы стояли голые, мокрые, ждущие, Нина Павловна вытащила из почтового ящика конверт.
Обычный конверт, белый. Адрес написан от руки, аккуратным, незнакомым почерком. Обратного адреса не было.
Она поднялась к себе, села на кухне, надела очки. Разорвала край — осторожно, как в молодости вскрывала письма от Коли из армии.
Внутри был один листок. И на листке — всего несколько строк:
«Нина Павловна, здравствуйте.
Вы меня не знаете. Но я должна вам кое-что рассказать про вашего сына. Пока не поздно.
Если найдёте в себе силы — приезжайте в субботу, к двум часам, в кафе на улице Строителей, дом четыре. Я буду ждать. Меня зовут Ирина.
Очень вас прошу.»
Нина Павловна перечитала письмо три раза. Потом сняла очки, протёрла их краем передника, надела снова. Буквы не изменились.
Вечером она показала письмо Вере Степановне.
— Не ходи, — сразу сказала Вера Степановна.
— Пойду.
— Нинуш, это может быть развод. Деньги вытянуть. Или ещё чего.
— Вера. Если это про Тёму — я должна знать.
— Тогда я с тобой.
— Нет. Одна.
Кафе оказалось маленьким, полуподвальным, с обшарпанной вывеской и запахом пережаренного кофе. Нина Павловна пришла за десять минут до назначенного, села за столик у окна, заказала чай. Руки у неё слегка дрожали, и она крепко держала чашку обеими ладонями.
В два часа три минуты в дверь вошла женщина.
Лет сорока. Худая, со светлыми, чуть седеющими волосами, собранными в небрежный пучок. В простой куртке, в джинсах. Лицо усталое, без макияжа. Она сразу нашла Нину Павловну глазами и пошла к столику.
— Нина Павловна?
— Да.
— Я Ирина. Спасибо, что пришли.
Она села напротив. Сняла куртку. Заказала себе воду — не кофе, не чай, а просто воду. И долго молчала, собираясь с духом.
— Вы, наверное, думаете, что я любовница Артёма, — сказала она наконец.
Нина Павловна чуть качнула головой.
— Нет. То есть — была. Давно. Восемь лет назад.
— Так…
— У меня есть сын, Нина Павловна. Ему семь лет. Его зовут Миша. И он — ваш внук.
В кафе было тихо. Где-то на кухне гремели посудой. За соседним столиком смеялись две молоденькие девочки. Нина Павловна смотрела на женщину напротив и слышала — отчётливо, будто в ушах — как ровно идут часы в её кухне, в её квартире, где Коля когда-то прибил полочку для этих часов. Криво прибил.
— У Артёма нет других детей, — тихо сказала она. — Только Сашка и Машка.
— У него есть ещё Миша. Просто он об этом знает и не знает одновременно. Я сама так решила — не впутывать его. Когда я поняла, что беременна, Артём уже встречался с Леной. Я не стала ломать ему жизнь. Уехала в Подольск, родила сама, сама поднимала.
Ирина замолчала. Нина Павловна тоже молчала. Только смотрела.
— Зачем вы мне это сейчас говорите? — наконец спросила она. — Через восемь лет?
— Потому что Артём в прошлом году меня нашёл.
— Нашёл?
— Да. Через общих знакомых. Приехал ко мне — как раз когда у него эти проблемы с долгами начались. Я не сразу поняла, зачем. Думала — совесть в нём проснулась, ребёнка увидеть захотел. А он… — Ирина горько улыбнулась. — Он хотел, чтобы я подала на алименты.
— На кого?
— На него. Официально. Чтобы у него на бумаге висели обязательства. Он тогда кому-то очень крупную сумму был должен — не банку, другим людям. Ну, вы понимаете, каким. И ему нужно было, чтобы часть его официальных доходов уходила на алименты. Чтобы те, другие, не могли на неё претендовать.
Нина Павловна тихо поставила чашку. Пальцы у неё стали холодные.
— То есть он ребёнка своего…
— Использовал, да. Как инструмент. Обещал мне какие-то деньги, если я соглашусь. Но я, Нина Павловна, не за деньги жила все эти восемь лет. И Мишу не для того растила, чтобы его отец через него от бандитов откупался.
— Вы отказали?
— Отказала. Тогда он озверел. Сказал, что я всю жизнь ему мстила, удерживая от сына. Что я сломала ему жизнь. В общем, мы расстались окончательно. И я думала — всё. А потом я узнала стороной, что у него проблемы и с матерью. И подумала про вас. Что где-то есть бабушка Миши. Настоящая. И что она даже не знает, что у неё есть этот мальчик.
— Показать? — тихо спросила Ирина. — Фотографию.
— Покажите.
Ирина достала телефон. Нашла снимок. Протянула.
Мальчик. Худенький. Светловолосый. С ямочкой на левой щеке — точно такой же, как у Артёма в детстве. И как у Коли.
Мальчик на фотографии смотрел прямо в камеру. Серьёзно. Немного исподлобья.
Как Коля.
Нина Павловна закрыла лицо руками.
Они сидели в кафе ещё два часа.
Ирина рассказала про Мишу всё. Что он любит рисовать. Что боится собак, но любит кошек. Что читает сам, с пяти лет, и его любимая книга — «Приключения Электроника». Что никогда не спрашивал про отца. Ирина сама когда-то в сердцах сказала — «папа уехал далеко», и он больше не поднимал эту тему.
— Я могу его увидеть? — спросила Нина Павловна.
— Для этого я и пришла.
— А он… он захочет?
— Я ему уже сказала. Вчера. Что у него есть бабушка, и что она хочет с ним познакомиться. Он спросил только одно: «Она добрая?». Я сказала — очень. Он поверил.
Нина Павловна заплакала. Прямо в кафе, не стесняясь. Ирина протянула ей салфетку.
Они договорились встретиться через две недели.
Когда Нина Павловна вышла из кафе, на улице шёл мелкий, упрямый весенний дождь. Она подняла воротник, постояла на крыльце, подставляя лицо.
Миша приехал в субботу.
Нина Павловна встала в шесть утра. Перемыла всё, что только можно было перемыть. Перегладила скатерть. Трижды переложила в вазе печенье. Потом села на табурет в прихожей и просидела двадцать минут, пытаясь унять сердце.
В час дня раздался звонок в дверь. Она открыла.
Мальчик стоял на коврике у двери — в синей курточке, с рюкзачком. Волосы растрёпанные, щёки красные от весеннего ветра. Он посмотрел на неё снизу вверх, очень серьёзно, и сказал:
— Здравствуйте. Вы бабушка Нина?
— Я, Мишенька. Я.
— Мама сказала, у вас блины.
— Целая гора, — кивнула Нина Павловна. — И сгущёнка. Две банки.
Мальчик подумал секунду. Потом вдруг сказал:
— Вы правда добрая?
У Нины Павловны сжалось что-то под рёбрами.
— Я постараюсь, Миша. Я очень постараюсь.
Он кивнул. И вошёл.
Ирина осталась на пороге, смущённо улыбаясь.
— Я на пару часов отлучусь. У меня тут недалеко дело. Ничего, если я его на вас оставлю?
— Оставляйте, — сказала Нина Павловна. — Оставляйте.
Они сели на кухне. Миша ел блины. Сначала осторожно — один, второй. Потом разошёлся — четвёртый, пятый. Нина Павловна подливала ему молоко, подкладывала сгущёнки, и смотрела, смотрела на него, стараясь не смотреть слишком уж пристально, чтобы не испугать.
Он был похож. Господи, как же он был похож. Не на Артёма нынешнего — на того Артёма, восьмилетнего, с гладиолусами. И на Колю. Ямочка эта. И манера — хмурить левую бровь, когда задумался.
— Бабушка Нина.
— Да, Мишенька.
— А у вас дедушка есть?
— Был. Умер давно. Его звали Николай. Коля. Он был очень хороший.
Миша прожевал блин. Обдумал.
— А у меня папы нет. Мама говорит, уехал. Но я думаю, она так говорит, чтобы мне не обидно.
Нина Павловна замерла.
— Почему ты так думаешь?
— Потому что если бы уехал — хоть раз бы позвонил. На день рождения. А никогда никто не звонит. Значит, он не уехал. Значит, он просто нас не хотел.
Нина Павловна опустила глаза.
— Миша. Я не знаю, что тебе сказать. Я правду не знаю.
— А вы его мама?
— Его мама.
Миша кивнул. Ещё пожевал. И вдруг сказал — очень ровно, очень по-взрослому:
— Тогда вы не виноваты.
Нина Павловна встала из-за стола. Отошла к окну, чтобы он не видел её лица. Липы за окном только-только начинали давать первые, крошечные, клейкие почки.
— Миша, — сказала она, не оборачиваясь. — Ты будешь ко мне приезжать? Иногда? С мамой?
— Буду, — сказал мальчик у неё за спиной. — Если вы меня позовёте.
— Я зову.
— Тогда буду.
Вечером, когда Ирина с Мишей уехали, Нина Павловна долго ходила по квартире.
Она достала из ящика комода папку. В папке лежали документы. Паспорт. Свидетельство на квартиру. И старое завещание, написанное ещё при Коле, почти двадцать лет назад. По нему всё делилось поровну между Олей и Артёмом.
Нина Павловна долго смотрела на этот листок.
А утром пошла к нотариусу.
Новое завещание она составила простое. Квартира — Оле и её дочерям. Небольшие сбережения — на образование Миши, через открытый на его имя счёт с её распоряжением на случай своей смерти. Часть — Вере Степановне, за тридцать лет дружбы.
Артёму — ничего.
Нотариус, молодой мужчина в очках, перечитал, хмыкнул, уточнил:
— Нина Павловна, у вас ведь есть сын. Имейте в виду: если он нетрудоспособный пенсионер или инвалид, он может претендовать на обязательную долю. А так — может попытаться оспорить завещание через суд, сославшись на ваше состояние в момент подписания.
— Пусть пытается. Я в здравом уме и твёрдой памяти. И вы, надеюсь, это подтвердите.
— Подтвержу. Вы уверены?
— Впервые за много лет — уверена. Пишите.
Прошло ещё два месяца. Наступило лето.
Миша приезжал с мамой два раза. Они гуляли в парке, кормили уток, ели мороженое. Миша подарил Нине Павловне рисунок — дом, липы, и три фигурки рядом: мама, бабушка и он сам. Нина Павловна повесила рисунок на холодильник.
А в конце июня позвонил Артём.
Нина Павловна сидела в тот вечер на кухне, чистила молодую картошку. Телефон зазвонил, и она посмотрела на номер.
Тёма.
Год и два месяца она не слышала его голоса.
Она долго смотрела на телефон. Потом решилась. Ответила.
— Алло.
— Мама. — Голос у него был другой. Не тот, командный, деловитый, которого она боялась. И не тот плачущий, манипулятивный. Какой-то новый — потухший, уставший. — Мама, я…
Он замолчал.
— Тёма.
— Я… я, наверное, зря звоню. Но мне Оле сказали… в общем, про Мишу. Про то, что ты знаешь.
— Знаю.
Тишина в трубке. Долгая.
— Мам. Прости меня. Я не знаю, как это сказать. Я всё так сделал. И с тобой. И с Мишей. И с Олей. Я не знаю, что со мной было. Я как будто с ума сошёл на этих деньгах. Я их сейчас возвращаю, медленно, Лена помогает, я машину продал… Но дело не в этом. Дело в том, что я тогда на тебя орал, а ты стояла, и я думал — вот дожму, и ты сдашься. А ты не сдалась. И я потом полгода не мог спать нормально. Мам, я… можно, я приеду? Один. Не с Леной, не с детьми. Просто сам. На полчаса. Посмотреть на тебя.
Нина Павловна глубоко вздохнула. Посмотрела на холодильник — на рисунок, где бабушка, мама и Миша стояли вместе.
— Тёма. Приезжай.
— Правда?
— Приезжай. Но я тебе сразу скажу, сынок. Ты меня выслушаешь про Мишу. И примешь мои условия. Иначе разговора не будет.
— Я приму. Мам. Я приму всё.
— И ещё, Тёма.
— Да, мам?
— Квартиру я тебе не оставлю. Так и знай. Не потому что не прощаю. А потому что я помню. Я всё помню, сынок. Это у матерей бывает — мы всё помним, даже когда прощаем.
Он долго молчал. Потом сказал тихо:
— Я понял, мам. Я понял.
Вечером Нина Павловна вышла во двор. Села на свою скамейку — ту, где они с Верой Степановной провели, наверное, тысячу вечеров.
Сын приедет через неделю. Она не знает, что из этого получится. Может быть, ничего. Может быть, он снова окажется не тем, кем хочет казаться. Может быть, ей снова будет больно.
Мимо шла Вера Степановна — с хлебом из магазина, в своей старой вязаной кофте.
— Нинуш, ты чего сидишь одна?
— Тебя жду, Вера. Садись. Расскажу новости.
Вера Степановна села. Положила рядом сумку с хлебом.
— Хорошие новости или плохие?
— Разные, Вера. Очень разные.
Они долго сидели так, пока не стемнело и пока в их окнах — в её и в Вериной, каждой своей, отдельной, — не зажглись тёплые жёлтые огоньки.













