Мать пригрозила пойти за деньгами к моему бывшему мужу. Она думала, я испугаюсь позора, но я достала телефон

– Светочка, ты сидишь?

Голос тёти Вали в трубке. Не звонила три года. На «Светочке» голос дрогнул – так дрожит, когда заранее репетируют первую фразу, чтобы не сорваться. Я опустила корнетик с белой глазурью обратно на пергамент. Цветок на середине трёхъярусного свадебного торта остался незаконченный – пять лепестков из семи.

– Тёть Валь. Стою. Что случилось?

– Светочка, доченька, ты только не пугайся. У мамы. У Раисы. Обнаружили. Опухоль. Срочно операция, в платной клинике, потому что по квоте… по квоте, доченька, очередь на полгода.

Я вытерла руки о фартук. Лена – моя помощница, мы с ней уже три года вместе – посмотрела на меня от плиты, где доводила глюкозный сироп до нитки. Я качнула головой и вышла в подсобку. Закрыла за собой дверь. На стеллажах стопками стояли формы для тортов. Пахло ванилью и чуть-чуть подгоревшим сиропом.

– Тёть Валь. Когда обнаружили?

– Ну… недавно. На той неделе, наверное. Или на позапрошлой.

– А врач какой? Какая клиника? Что за опухоль?

Пауза. Слишком долгая. Тётя Валя дышала в трубку, и я слышала, как у неё в комнате идёт телевизор – ток-шоу, женский крик через стенку: «…а вы ему что ответили, а он что?..».

– Светочка. Я сама не разбираюсь в этих… словах. Мама сама расскажет, когда приедешь. Ты приедешь?

– Сколько надо денег?

– Сто пятьдесят. Сто пятьдесят тысяч, доченька, операция платная, в клинике на Демократической, частной такой, хорошей очень, говорят, профессора оперируют…

Сто пятьдесят. Ровная сумма. Не «сто сорок восемь», не «сто шестьдесят две». Ровно сто пятьдесят – такие цифры бывают в счетах, которые сначала придумали, а потом подогнали под красивую запись.

– Тёть Валь. А почему мама сама не позвонила? Она же телефон не теряла.

В трубке стало совсем тихо. Только женский голос за стеной. Тётя Валя выдохнула.

– Ну ты же знаешь маму. Она гордая.

– Знаю. Поэтому и спрашиваю.

– Светочка. Не пытай. Я просто… передаю.

Передаю. Вот это слово. Передают чужие слова, заранее заученные. Я уже всё поняла – ещё до «передаю». Поняла на «сто пятьдесят». Но мне надо было услышать вслух. Услышала.

– Хорошо, тёть Валь. Я подъеду. Завтра.

– Не сегодня?

– Завтра. У меня заказ на свадьбу, надо доделать.

– Светочка…

– Завтра, тёть Валь. Никто за ночь не умрёт от опухоли, которую обнаружили на той неделе. Или на позапрошлой.

Положила трубку. Села на ящик с сахаром. Подождала пятнадцать секунд. Потом встала и вернулась к торту.

Лена сняла сироп с огня, поставила на доску.

– Свет, у тебя кто-то умер?

– Пока нет.

– Это в каком смысле?

– В прямом. Долго. Потом расскажу.

Я взяла корнетик. Допилила цветок – два лепестка. Рука была твёрдая, удивительно твёрдая. Цветок получился ровный.

К маме я не ездила два с половиной года. С развода. Живём в одном городе, в Самаре – мама на Безымянке, я на Московском шоссе, между нами полчаса на машине через мост. Полчаса. Можно за чашкой чая успеть и не остыть. А я не ездила.

Дверь у мамы железная, обитая дерматином, петли скрипят. Я этот скрип узнаю в любом подъезде России.

– Светочка. Приехала. Заходи.

Мама стояла на пороге в халате. В розовом. Не тёртом, не выцветшем – свежем, с биркой ещё в районе подмышки, я заметила сразу. Голос – ласковый. Такой голос мама берегла для гостей. Для соседок. Для женщин с хлебозавода, которым ходила «на чай». Для меня – другой голос. «Куда ты. Что ты. Не туда положила». А сейчас – «Светочка».

Я разулась. В прихожей – новый коврик, кремовый, с бахромой. Раньше был серый, протёртый посередине.

В комнате (у мамы однушка, но она называет её «залом») – новый телевизор. Огромный, во всю стену. На тумбе. Тумба тоже новая – чёрная, с глянцем. Дальше – угловой диван, серый, с подушками в плёнке. Раньше у мамы пятнадцать лет стоял раскладной коричневый, я его помню, я на нём ночевала, когда приезжала из общаги.

– Мам. Какой ремонт.

– Ой, Светочка, ну сколько можно жить как ноготь обглоданный. Хоть на старости лет.

Она засуетилась. Тапки. Чай. Печенье «Юбилейное» в стеклянной вазочке – на блюдце, как для дорогой гостьи.

Я села на новый диван. Подушки были жёсткие, под чехлом ещё чувствовалась прозрачная плёнка, в которую их продают. Кто-то её снял, но не полностью.

– Мам. Покажи направление на операцию.

Мама поставила чашку. Чай в чашке плеснулся.

– Светочка, ты с дороги. Чай попей.

– Мам. Направление.

– Ну зачем ты сразу так. Я тебе всё объясню, ты подожди.

– Я приехала за этим. Покажи направление, я посмотрю и поеду в клинику, договорюсь, оплачу напрямую. Так удобнее. Без посредников.

Мама медленно встала. Ушла в комнату, к шкафу. Долго рылась в верхнем ящике. Вернулась с папкой – обычной, картонной, с бумажными завязками. Положила на стол. Развязала. Достала бумажку.

Я с бумажками работаю каждый день. Кассовые чеки, накладные, договоры с поставщиками, СЭС, налоговая, аренда. Я по штампам отличаю настоящее от фальшивки за две секунды. Профессиональная деформация.

Бумажка была – выписка из амбулаторной карты. Поликлиника номер четыре, Кировский район, Самара. Печать смазанная, синяя, наполовину сошла. Текст: «Артериальная гипертензия второй степени. Остеохондроз поясничного отдела. Рекомендовано наблюдение у терапевта». Внизу подпись врача-терапевта.

Никакой опухоли. Никакой операции. Никакой клиники на Демократической. Стандартные диагнозы пожилой женщины, которая раз в год сдаёт анализы.

Я подняла глаза. Мама стояла над столом и не садилась. Руки – на спинке стула, пальцы напряжены. Знает, что я уже всё поняла.

– Мам.

– Светочка, ты не торопись.

– Это не направление на операцию. Это выписка из карты.

– Ну да, направление дадут после. Сейчас они смотрят, готовят документы…

– Мам. Я владелица бизнеса. Я документы умею читать. Я с восемнадцати лет посуду в кафе мыла – сначала кафе, потом цех, потом цех свой, потом кондитерская своя. Я документы вижу.

Мама села. Уголки рта у неё дрогнули – не горестно, а раздражённо. Так она дёргалась всегда, когда я в детстве не соглашалась с очевидным.

– Свет. Ну ладно. Не операция. Но мне правда нужны деньги.

– На что.

– На жизнь.

– Сто пятьдесят тысяч на жизнь. Подробнее.

И тут она поплыла.

– Свет, ты не злись. Я взяла кредит. Полгода назад. На мебель – вот видишь, диван, телевизор. И на поездку. Мы с тётей Валей слетали. На море. В Турцию. На неделю.

В Турцию. Я молчала.

– Свет, ну я же всю жизнь не отдыхала. Двадцать лет у горячих печей. Ну неужели…

– Сколько кредит.

– Двести тысяч. Часть погасила, осталось сто пятьдесят. Ставка двадцать восемь процентов. Я не справляюсь, доченька. Пенсия двадцать пять, ЖКХ восемь, лекарства, продукты, бытовое. Я не вытяну.

– Мам. Зачем ты тётю Валю заставила говорить про опухоль?

– Светочка. Я знала, что ты…

– Что я что?

– Что ты правды не дашь.

Я не ответила. Я смотрела на новый телевизор. На нём шла какая-то реклама – собака с голубым шариком собачьего корма.

– Мам. Сколько стоит телевизор.

– Сорок пять.

– Диван?

– Шестьдесят.

– Путёвка?

Молчание.

– Сто двадцать на двоих. Тётя Валя сама не могла, я ей доплатила.

Сто двадцать. Шестьдесят. Сорок пять. Двести двадцать пять тысяч на барахло и Турцию. Я считала автоматически, как считаю наценки на торты.

– Мам. Я не дам тебе сто пятьдесят тысяч.

– У тебя кондитерская!

– У меня кондитерская в кредит. Оборудование в лизинге, аренда платится из выручки, расходники закупаются на месяц вперёд. Каждый рубль расписан. Если я сейчас сниму сто пятьдесят – я не выдам зарплату Лене и Юле, не оплачу аренду в декабре, и через три месяца у меня не будет кондитерской. Я снова буду наёмной кондитершей за пятьдесят тысяч в чужом цеху, и тебе тогда не помогу даже на анализы.

– Свет. Я тебя растила.

Вот оно. Эта фраза. Она у мамы как карта, которую вытаскивают, когда другие битые.

– Знаю, мам.

– Я тебя в восемнадцать не выгнала. Я могла. Я тебя в институт собирала.

– Мам. Я с шестнадцати лет посуду в кафе мыла. Институт я сама оплачивала. Платное, потому что бюджетное не прошла на один балл, помнишь?

– Я тебя кормила.

– Кормила. Спасибо.

– Так теперь твоя очередь.

– Мам. Я не отказываюсь помогать. Если будет реальная операция – покажи направление из реальной клиники, я оплачу. Если нужны лекарства – я каждый месяц могу пять-семь тысяч. Если нужна сиделка – подумаем. Но кредит на телевизор и Турцию я гасить не буду. Это твоё решение, ты его принимала без меня.

Мама вздохнула. Долго, демонстративно. Потом подняла на меня глаза. И тут я увидела не злость, не обиду, не материнскую боль. Я увидела расчёт. Холодный, быстрый расчёт. Она прикидывала следующий ход.

– Свет.

– Что.

– Ну если ты не дашь – я Диме позвоню.

Я думала, что я сегодня уже всё видела. Я ошибалась.

– Кому?

– Диме. Бывшему твоему. У него телефон не поменялся, я знаю. Он мне на прошлый Новый год открытку прислал. Он нормальный мужик. Он всегда говорил, что ты жадная. Что от тебя зимой снега не выпросишь. Он мне и поможет, ты не переживай. Я тебя позорить не буду – у Димы займу. Семейное дело.

Я сидела и смотрела на маму. На розовый халат. На печенье «Юбилейное» в вазочке. На новый телевизор с собакой и шариком корма. На её руки – с маникюром, между прочим, тоже свежим, перламутрово-розовым.

– Мам.

– Что.

– Ты понимаешь, что я от Димы ушла, потому что он меня обворовывал?

– Ну так это ты говоришь. Дима говорит – не обворовывал. Кто из вас прав, не мне разбирать.

– У меня выписка из банка. У меня заявление в полицию было. Восемьдесят тысяч он с моего бизнес-счёта снял за полгода, по чуть-чуть, я долго не замечала, потому что доверяла. Ты это всё знала, мам. Я тебе рассказывала на этой кухне.

– Не пьёт же он.

– Мам.

– Ну что «мам». Свет, я просто хочу сказать – у меня варианты есть. Не ты, так Дима. Не Дима, так в МФО под четверть в день. И если со мной что – ты потом всю жизнь не отмоешься.

Я встала. Колени дрогнули один раз, потом всё. Я знала, что могу сейчас закричать. Знала, что хочу. Но не закричала.

– Мам. Я поехала. Дима тебе денег не даст – у него своих долгов на двести тысяч. Я знаю, потому что мне приставы в прошлом году писали, пытались взыскать с моего счёта по его обязательствам. Я через суд оспорила. В МФО иди, если хочешь – это твоё решение. Я в этом не участвую.

– Свет, ты чудовище.

– Возможно. Спасибо за чай.

Я пошла к двери. Мама что-то говорила в спину. Что-то про неблагодарность. Что-то про то, что я в гроб её сведу.

В прихожей на крючке висела новая дублёнка. Шерстяная, длинная, тысяч на сорок. Я обула ботинки, не присев. Закрыла за собой дверь.

Лифт ехал долго. На пятом этаже зашла соседка с собакой – маленькая, белая, в комочках. Я отвернулась к зеркалу. В зеркале лицо было своё. Спокойное.

В машине села и десять минут просто смотрела вперёд. Двор. Берёзы – большие, старые, я под ними играла в классики в восемь лет. Теперь жёлтые наполовину. Дворник в оранжевом жилете медленно сгребал лист в кучу.

Я завела машину и поехала.

Два с половиной года назад, в апреле двадцать третьего, я приехала к маме с чемоданом.

Воскресенье. У меня хватало денег на гостиницу, я могла снять номер и отсидеться. Но я приехала к маме. Глупо. Сорок один год, свой бизнес, свой характер. А приехала, потому что больше не к кому. Лены тогда у меня ещё не было – она пришла осенью. Подруг близких – тоже. Я пятнадцать лет жила Димой и работой, и больше ни на кого времени не оставалось.

Мама открыла. Чемодан стоял у меня в ногах – маленький, ручная кладь, я в спешке покидала туда трусы, зубную щётку, ноутбук и зарядку.

– Свет. Что случилось.

– Я от Димы ушла.

Мама посмотрела на чемодан. Потом на меня. Потом снова на чемодан.

– А переночевать?

– Если можно. На день-два, пока сниму квартиру.

Мама кивнула. Впустила. Тогда у мамы стоял старый коричневый диван и тёмная советская стенка с зеркалом и хрустальной вазочкой за стеклом. Я села. Мама села рядом.

– Свет. Что случилось-то.

– Дима у меня деньги воровал. С бизнес-счёта.

– Сколько.

– Восемьдесят тысяч за полгода.

Мама помолчала. Потом сказала спокойно, как будто я ей рассказала про новый сорт сыра:

– Свет. Восемьдесят – это много, но не катастрофа. Может, ты ошибаешься?

– Мам. У меня выписка.

– Может, он на хозяйство. Продукты, бензин.

– Мам. Я плачу за продукты. Он два года без работы.

– Ну так ты ж его кормила.

– Кормила. И поила. И прощала. А он у меня воровал.

Мама вздохнула. Так, как вздыхают, когда собираются сказать что-то, что собеседнику не понравится.

– Свет. Не торопись с разводом. Дима – мужик. Не пьёт, не бьёт. На стороне, может, и есть кто, но это у всех. Ну подумаешь, восемьдесят тысяч. Ты на следующий месяц заработаешь.

– Из бизнеса, мам. Из бизнеса, который я строила пять лет на последние деньги. Когда я ходила в одних кроссовках две зимы.

– Свет. Тебе сколько лет?

– Сорок один.

– Ну вот. Сорок один. Где ты ещё такого найдёшь? Они все за двадцатилетних держатся.

Я встала. Подняла чемодан.

– Мам. Я поняла. Спасибо.

– Свет, ты чего? Я тебе сказала переночевать – ночуй.

– Не ночую. Пойду в гостиницу.

– Свет!

Я уже застёгивала ботинки. И тут раздался звонок в дверь.

Мама оторопела. Я тоже. Был полдень воскресенья.

Мама посмотрела в глазок. Плечи у неё опустились. Потом она сказала, не глядя на меня:

– Это Дима. Я ему позвонила, пока ты ботинки развязывала. Из кухни. Свет, ну ты не злись. Он сейчас приедет, попросит прощения, и…

Я открыла дверь сама. Дима стоял на пороге с букетом тюльпанов. Розовых. Девять штук, помню точно. Сорок рублей штука у нас в Самаре в апреле.

Он улыбался. Своей лучшей улыбкой – полузастенчивой, которой улыбался последние пятнадцать лет каждый раз, когда что-то делал не так.

– Светик. Я поговорил с мамой. Прости меня.

Я отодвинула его плечом. Прошла. У лифта кнопку не нажала – пошла по лестнице вниз, с чемоданом, девять этажей. Тюльпаны мама забрала. Я через подъездное окно потом видела, как она их в воду ставила. У окна. В той самой хрустальной вазочке.

Я тогда не плакала. Я плакала на неделе, в гостинице, по ночам.

С того дня к маме я не ездила. Звонила – два-три раза за полтора года, на праздники. Она всегда находила способ напомнить про Диму. «Свет, я Диме Новый год передавала, он один сидит». «Свет, Дима говорит, у него зуб разболелся, ты бы заехала, поговорили». Я перестала звонить совсем. И мама тоже. В декабре прошлого года я её удалила из контактов – не сразу, долго не могла, палец стоял над кнопкой. Через неделю добавила обратно, но уже как «Раиса». Чтоб не верить себе. На всякий.

И вот – звонок тёти Вали. Через три года после того тюльпанного воскресенья.

Я вернулась домой. Самара была в дождевой пыли, серая, светофоры размытые. Доехала за двадцать пять минут. Руки не дрожали, но дрожала голова – странное состояние, я раньше такого не знала.

Дома – двушка на Московском. Я её купила в ипотеку в двадцатом, выплатила в двадцать четвёртом. Купила до развода. Дима в ней жил, но не платил ни копейки, и при разводе делить было нечего: квитанции я храню с двадцатого года в папке под подоконником, на меня, личной собственностью.

Маркиз, кот, чёрный, пять лет, потёрся о ноги. Я наклонилась, погладила. Он заурчал. Пошла на кухню.

Достала телефон. Открыла контакт «Раиса». Долго смотрела на иконку «Заблокировать». Знаете, как это бывает – палец над кнопкой, а в голове все «а вдруг». А вдруг она правда заболеет. А вдруг с инсультом, с переломом. А вдруг я не возьму – и она умрёт.

Но потом подумала: если умрёт, мне сообщит тётя Валя или соседка, или участковый врач. Мама не одна, у мамы есть круг. Если что – мне сообщат. Я не пропущу настоящую беду. Только пропущу манипуляции.

Нажала. Подтвердила. Иконка погасла.

Теперь – тёте Вале. Набрала. Она взяла на втором гудке.

– Светочка! Ну как, ну ты приехала?

– Тёть Валь. Я была у мамы.

Пауза.

– И?

– И опухоли нет. Есть кредит на сто пятьдесят. Кредит на новый диван, новый телевизор и Турцию, в которой вы с мамой отдыхали в мае.

Тётя Валя молчала. Я слышала, как у неё опять идёт ток-шоу.

– Тёть Валь. Передайте маме две вещи. Если будет реальная операция – пусть пришлёт направление из реальной клиники, лицензию клиники, договор с указанием стоимости. Я оплачу напрямую. Если нужны лекарства, сиделка, помощь по дому – обсудим. Если мама будет звонить из настоящей беды – я возьму трубку.

– Светочка…

– Не перебивайте. Второе – передайте маме, что Диме звонить не надо. Дима ей денег не даст, у него своих долгов под двести тысяч, я знаю точно. Я заблокировала её номер. С того номера ко мне больше не дозвониться. Если будет настоящая нужда – пусть звонит с вашего, или с соседского, или из больницы. Я возьму. Но манипуляции – нет.

– Светочка, ты так с матерью…

– С матерью я по-разному. Сейчас вот так. Передадите?

– Передам.

– Тёть Валь. Ещё одно. Вы взрослая женщина. Я понимаю, что вы маме сестра, и вы её жалеете. Но текст про опухоль вы прочитали с интонацией, как ведущая зачитывает прогноз погоды. Я с детства знаю, как вы говорите, когда волнуетесь по-настоящему – у вас голос ломается на гласных. Сегодня не ломался. Думайте об этом сами с собой.

Тётя Валя положила трубку первой.

Я постояла на кухне с телефоном в руке. Маркиз сидел у миски и ждал корма. Я насыпала. Включила чайник. Достала турку. Кофе у меня дома редкость – обычно я пью на работе, дома – чай. Но в этот вечер мне нужен был кофе. Густой, чёрный, с одной чайной ложкой сахара, как меня учила бабушка Тоня по отцовской линии. Бабушка у нас одна была нормальная в семье, но умерла, когда мне было двенадцать.

Чайник засвистел. Я залила турку, поставила на минимум. Открыла ноутбук. Стала считать выручку за октябрь. Тортов – тридцать четыре заказа на день рождения, двенадцать на свадьбы, три корпоративных, плюс розница в магазине. Минус аренда, продукты, зарплаты, налоги, лизинг. Чистая прибыль – сто двенадцать тысяч. Хорошо. Не отлично, но хорошо. На жизнь хватит, на ипотеку хватит (квартиру выплатила, но взяла потребительский на расширение цеха – доплачивать ещё девять месяцев), на корм Маркизу, на новые форточки в цеху – зимой потечёт, надо менять до декабря.

Кофе закипел. Я налила в чашку. Маркиз свернулся в кресле, спал, хвост подёргивался во сне.

Руки не дрожали. Совсем.

Прошла неделя.

Утренняя смена. Лена месила пряничное тесто – к ноябрю пряничные домики хорошо идут, мы делаем по десять в день. Юля – вторая помощница, ей двадцать три, недавно вышла – собирала витрину. На улице моросило.

Зашла женщина. Лет шестидесяти, в красном пальто, с плотным пакетом из «Перекрёстка». Голос громкий. Я её никогда не видела – но она знала меня.

– Это вы Светлана? Хозяйка?

Я подняла глаза от планшета.

– Да, я. Что вам?

– Мне ничего. Я к вам по-человечески. Я с вашей мамой работала на хлебозаводе двадцать лет. Раиса Николаевна. Помню вас вот такую, – она показала ладонью на уровне моего бедра. – Вас мама на работу приводила, в пять лет.

У витрины стояла семья – мать с двумя детьми, мальчик лет восьми и девочка лет пяти. Они замерли. Мама-покупательница неудобно посмотрела на меня и на красное пальто.

– Хорошо. Чем могу помочь?

– Светлана. Я знаю, что у вашей мамы беда. Что вы ей отказали в помощи. Раиса сама мне рассказала, мы в среду в «Магните» встретились. Она в слезах.

В очереди было ещё двое – дедушка с тортом «Прага» и девочка-курьер с заказом на день рождения, забирала на сегодня.

– И что вы хотите от меня услышать? – я отложила планшет.

– Ничего. Я просто скажу. Вы успешная женщина. У вас бизнес, вон какой. Мама ваша – пенсионерка. Шестьдесят пять лет. Жизнь её прошла на хлебозаводе, в три смены, у горячих печей. Вы ей обязаны самим существованием. Она вас выкормила. И вот теперь она просит сто пятьдесят тысяч на лечение – а вы отказываете.

– На лечение чего?

– На… на операцию. У неё там что-то с… ну, я не знаю. Женское.

– Опухоль?

– Может, и опухоль. Я не врач.

– А Раиса Николаевна вам какие документы показывала?

Женщина в красном пальто моргнула. Документы она не видела. Она пересказывала.

Семья с двумя детьми отошла к двери – мама собрала детей и тихо вышла. Колокольчик звякнул. Дедушка с «Прагой» подошёл к кассе, посмотрел на меня участливо. Девочка-курьер молча достала телефон – то ли снимала, то ли делала вид.

– Я не буду с вами обсуждать мамины документы. Это её дело и моё.

– Светлана. А не стыдно ли? Мать одна. Старая. У неё ничего нет, кроме вас.

– У неё есть однушка на Безымянке. В однушке – новый угловой диван за шестьдесят тысяч, новый телевизор за сорок пять, новый коврик в прихожей и новая дублёнка в шкафу. В мае она вернулась из Турции, где отдыхала с тётей Валей. Это «ничего», которое вы имеете в виду?

Женщина в красном пальто открыла рот. Закрыла. Открыла снова.

– Это её дело, на что она тратит свою пенсию.

– Согласна. И моё дело – на что я трачу свою выручку. А вы посредник, и посредник назойливый. Я вас в первый раз вижу, имени не знаю. Если у вас есть конкретная просьба – формулируйте. Если нет – не задерживайте очередь, у дедушки торт растает.

Дедушка как раз кашлянул. Очень кстати кашлянул.

Женщина в красном пальто покраснела пятнами. Затянула пакет покрепче и пошла к выходу. На пороге обернулась:

– Светка. Бог тебя спросит. Не сейчас – потом. Когда мамы не станет.

– Бог разберётся. Спасибо за визит.

Колокольчик звякнул второй раз. Дверь хлопнула. Тишина в кондитерской длилась секунд десять.

Дедушка положил «Прагу» на кассу.

– Девушка. Я к вам с открытия хожу. Не берите в голову. Вы правильно сказали.

– Спасибо.

– Вы мне торт не пробивайте. В честь дня рождения дочери угощаю.

– Деда, это я вам торт продаю.

– А я и говорю – дочери. У меня дочь – вы. По возрасту.

Я улыбнулась. Пробила. Он расплатился и ушёл.

Девочка-курьер забрала свой бенто-торт, расплатилась. Я её предупредила – пусть не выкладывает, если снимала. Она кивнула. Через час написала в сообщения нашего паблика: «Не выкладывала. Просто хотела показать друзьям, что бывают и нормальные люди в этом мире. Спасибо вам».

Лена молчала всё это время – продолжала месить тесто. Когда дверь закрылась окончательно, она сказала, не отрываясь:

– Свет. Можно я сегодня уйду на час раньше? Хочу к маме съездить. Просто посидеть.

Я кивнула. Лена посмотрела на меня, и в глазах у неё было что-то взрослое не по её двадцати восьми годам. Может, у неё была другая история, обратного знака – мама-мать, а не мама-Раиса. И от её мамы было хорошо иногда просто посидеть.

В ноябре мне один раз позвонила тётя Валя. Я взяла. Тётя Валя сказала, что мама в больнице – у мамы упал сахар, диабет второго типа, она не знала. Я спросила: какая больница, какое отделение. Записала. Зашла на «Сбер.Здоровье», списалась со знакомым эндокринологом из той больницы – у меня клиентка-врач, она помогла. Через сорок минут у меня было понимание: ничего серьёзного, мама пьёт чай с сахаром, ест сладкие булки, диета не соблюдается. Достаточно скорректировать рацион, купить глюкометр, пить препарат – двести рублей упаковка, на месяц.

Я заказала через «Озон» глюкометр, полоски, препарат на три месяца, пищевые весы и книжку «Питание при диабете». Шесть тысяч с копейками. Отправила в палату курьерской доставкой. Без записки. Отправитель – интернет-магазин.

Тётя Валя написала через два дня в мессенджере: «Спасибо, Светочка. Мама расплакалась. Сказала – Светка, оказывается, помнит». Я не ответила.

Помнит. Конечно, помнит. Не помнить – это только мама умеет. Забывать, что сказала про Диму. Забывать, что прислала тётку с заученным текстом. Забывать восемнадцать лет посуды, мытой в кафе. Маме можно. Мне – нельзя.

Дима написал в декабре. Не сразу – только через месяц после звонка матери. «Свет, твоя мамаша мне звонила. Просила сто пятьдесят. Я сказал, что у меня самого долги. Она матерится так, что курица вылетит. Передай, что я не обижаюсь – но больше пусть не звонит». Я не ответила. Заблокировала и его.

Снег за окном падал крупный, медленный – такой бывает только в декабре. В доме напротив на третьем этаже горел красный абажур, на седьмом мигала зелёная гирлянда – кто-то уже повесил, рано.

Правильно я сделала, что отказала? Или должна была занять в банке, как занимают многие, и закрыть мамин кредит – чтобы старуха не плакала, чтобы соседки не клеймили в «Перекрёстке», чтобы тётя Валя могла спать по-человечески? Может, сто пятьдесят тысяч за тишину – нормальная цена? Мне сорок три, у меня есть. Не разорилась бы. Я ведь и сама три года ей не звонила – не одна она замолчала. Может, я тоже была неправа, что не приехала ни разу за всё это время, хотя бы взглянуть, как она жила, прежде чем телевизор встал в полстены.

Или я правильно? Потому что один раз заплатишь – заплатишь всю жизнь. Потому что мама не остановится на телевизоре – будет ещё путёвка, ещё ремонт, ещё «лекарства», и моя жизнь превратится в обслуживание чужого долга. Не материнского. Кредитного. Что скажете – я правда хочу знать.

А мама теперь пьёт препарат. Я не знаю, помогает или нет. Тётя Валя пишет иногда. Я читаю и не отвечаю. Маркиз спит в кресле. Кофе остывает в чашке. Декабрь идёт к Новому году, как всегда идёт.

Тюльпаны я с того апреля больше не покупаю. Ни розовые, ни какие. Подругам в марте – мимозу, себе – ничего. Тут не упрямство, просто привычка. Цветы я научилась не любить тоже без огоньков – само вышло.

источник

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Журнал Да ладно!
Добавить комментарий