Марина вернулась из больницы и не узнала собственную квартиру. Свекровь решила помочь. Но помощь оказалась такой, что хотелось лечь обратно.
Марина почувствовала запах ещё в подъезде. Что-то сладкое, приторное, как будто кто-то вылил целый флакон освежителя воздуха прямо на лестничную клетку.
Она остановилась на площадке третьего этажа, прижала сумку к животу и вдохнула ещё раз. Нет, пахло из-за их двери. Из-за её двери.
Шов после операции тянул при каждом движении. Двенадцать дней в больнице, жёлчный пузырь, осложнения, капельницы и потолок палаты, который она выучила наизусть. Каждую трещинку. Каждое пятно.
Теперь она стояла у собственной квартиры и не решалась вставить ключ в замок.
— Мариш, ты чего застыла? Заходи.
Дверь открылась изнутри. На пороге стояла Галина Петровна, свекровь. Шестьдесят два года, рост метр пятьдесят восемь, крепкие руки с короткими ногтями, покрытыми бесцветным лаком. На ней был бордовый фартук поверх домашнего платья с мелкими ромашками.
— Я тебе сюрприз приготовила, зайка.
Марина переступила порог.
И замерла.
Прихожая выглядела так, будто её похитили и заменили другой. Стены, которые Марина и Костя два года назад покрасили в спокойный серо-голубой, теперь пестрели обоями в крупный цветочный рисунок. Розы, георгины, какие-то лиловые колокольчики, всё это ползло от плинтуса до потолка густым ковром.
— Нравится? Я три рулона извела. Костик помогал клеить, но криво, я переделала сама.
Марина провела пальцами по стене. Обои были наклеены внахлёст, кое-где пузырились. Под ладонью чувствовался бугор, где старая краска не просохла.
— Галина Петровна…
— Мам, говори мам. Сколько раз просила.
— Мам. Зачем?
— А что, так и жить в этой казарме? Серые стены, серый потолок. Я как заходила, аж тоска брала. Человек должен жить в красоте, Мариша. В красоте и уюте.
Марина поставила сумку на пол. Вешалки для курток больше не было. Вместо неё на стене висела кованая полка с тремя керамическими кошками.
— А вешалка где?
— Выкинула. Она ж вся облезлая была. Я тебе вместо неё красоту повесила. Правда, миленькие?
Кошки были рыжие, с нарисованными бантиками на шеях. У одной откололось ухо и было приклеено обратно, криво, со следом суперклея.
Марина сняла куртку и положила её на сумку. Вешать было некуда.
Костя позвонил, когда она ещё стояла в прихожей.
— Ты дома? Как доехала?
— Доехала.
— Мама там?
— Тут.
— Ну и хорошо. Она старалась, Марин. Правда старалась. Ты только не расстраивайся сразу, ладно?
Он говорил быстро, как всегда, когда знал, что виноват. Слова налезали друг на друга, интонация прыгала.
— Костя, тут обои.
— Я знаю.
— Ты знал?
— Я пытался остановить. Но ты же маму знаешь. Она когда решит, танком не сдвинешь.
— Ты мог позвонить мне.
— Ты после операции лежала, я не хотел тебя дёргать.
Марина прислонилась к стене. К чужой стене с чужими розами. Шов дёрнулся, и она непроизвольно прижала руку к правому боку.
— Мне нужно положить трубку.
— Марин, не злись. Я вечером приеду, всё обсудим.
— Ладно.
Она нажала отбой и пошла на кухню. Потому что дальше было только хуже.
Кухня. Марина остановилась в дверном проёме и вцепилась пальцами в косяк.
Их кухня была маленькая, девять метров. Белые фасады, деревянная столешница, три открытые полки с банками для специй, которые Марина привезла из Калининграда. Она помнила каждую деталь. Белая плитка фартука с одной треснувшей плиткой в углу, которую они с Костей так и не заменили, потому что трещина была похожа на птицу.
Белых фасадов больше не было.
Нет, физически они остались. Но Галина Петровна обклеила их самоклеящейся плёнкой под дерево. Тёмной, с грубым рисунком, где сучки повторялись через каждые двадцать сантиметров одинаковым узором. Плёнка местами отходила на углах, под ней белели оригинальные фасады.
— Это я за два дня управилась. Костик купил десять метров, а мне хватило восьми. Экономия!
Галина Петровна стояла у плиты и помешивала что-то в кастрюле. Пахло куриным бульоном и лавровым листом.
— Тебе после больницы нельзя жирное. Я бульон сварила, лёгкий. Садись.
Марина не села. Она смотрела на полки. Открытые полки с банками из Калининграда исчезли. Вместо них висел закрытый шкафчик, купленный, судя по всему, в ближайшем строительном магазине. Петли были прикручены неровно, дверца слегка провисала.
— Где мои банки?
— Какие банки?
— Для специй. Стеклянные. С деревянными крышками.
— А, эти. Я их в коробку сложила. Они же пыль собирают, Мариш. Открытые полки это антисанитария. Я тебе нормальный шкафчик повесила. Костик дырки сверлил.
Марина открыла шкафчик. Внутри стояли пакетики со специями из «Магнита», аккуратно выстроенные в ряд. Её банки, те самые, с ярмарки у Кафедрального собора, с выжженными надписями «базилик», «тмин», «паприка», были где-то в коробке. Если вообще уцелели.
Она закрыла шкафчик. Дверца скрипнула.
— Садись кушать, остынет же.
— Сейчас.
Марина вышла из кухни. Ей нужно было посмотреть остальное. Потому что интуиция подсказывала: это не всё.
Ванная.
Марина открыла дверь и первое, что увидела, были шторки. Раньше у них была стеклянная перегородка на ванну. Простая, без рисунка, функциональная. Костя устанавливал её полдня, ругался, уронил шуруповёрт в ванну, но сделал.
Перегородки не было. Вместо неё висела полиэтиленовая шторка с дельфинами. Голубые дельфины на белом фоне, весёлые, с улыбками. Внизу шторки было написано «Ocean Dream».
Марина потрогала пластик. Он был тонкий и пах чем-то химическим.
На полочке над раковиной стояли новые стаканчики для зубных щёток. Тоже с дельфинами. Комплект. И мыльница. И дозатор для жидкого мыла. Всё голубое, всё с дельфинами, всё из одного набора.
Её стаканчик, простой стеклянный, который она купила в Икее четыре года назад, лежал в мусорном ведре. Она увидела его краем глаза, потому что ведро было без крышки. Это тоже было новое ведро. Белое. С педалью.
— Нравится? Я серию взяла. Называется «Морской бриз». В «Фикс Прайсе» была акция, три предмета по цене двух.
Галина Петровна стояла в дверях ванной, вытирая руки о фартук.
— Стеклянная штука твоя вся в разводах была. Я пробовала отмыть, не отмывается. А дельфинчики весёленькие, правда? Глаз радуется.
Марина смотрела на дельфинов. Дельфины улыбались.
— А перегородка?
— Какая?
— Стеклянная. На ванне.
— Я её сняла. Она тяжёлая, неудобная. Шторка лучше, Мариш. Постирал и повесил. А стекло мой его, мой, всё равно разводы.
— Костя её полдня ставил.
— Ну и что? Полдня. Зато я за пять минут шторку повесила. Прогресс.
Марина закрыла глаза. Шов тянул. В висках стучало. Запах химического пластика и куриного бульона смешивались в воздухе, и от этой смеси подкатывала тошнота.
— Мне нужно прилечь.
— Конечно, конечно. Иди в спальню, я тебе подушку взбила.
Марина пошла в спальню. И остановилась на пороге.
Кровать была застелена новым покрывалом. Атласным, тёмно-вишнёвым, с золотой бахромой по краям. На подушках лежали декоративные подушечки, маленькие, круглые, тоже вишнёвые, тоже с бахромой. Их было штук шесть.
Но не это заставило Марину остановиться.
Фотографии.
На стене над кроватью висели фотографии в рамках. Не их с Костей фотографии. Фотографии Галины Петровны. Молодая Галина Петровна на море, в купальнике, с мороженым. Галина Петровна на фоне фонтана в каком-то парке. Галина Петровна с маленьким Костей на руках. Галина Петровна в шляпе.
Семь рамок. Марина посчитала.
Их свадебная фотография, которая висела на этом месте, стояла на полу у стены, лицом к плинтусу.
— Это я фотостену сделала. Сейчас модно, я в интернете видела. Красиво же, правда? Живая история семьи.
— Это ваши фотографии.
— Ну а чьи же? Семья это семья, Мариша. Костик маленький, посмотри какой хорошенький. Щёчки, ручки. А вот я в Анапе, семьдесят девятый год. Видишь, какая фигура была?
Марина подняла свадебную фотографию с пола. На ней они с Костей стояли у ЗАГСа, оба смеялись, у неё сбился букет, у него расстегнулась верхняя пуговица рубашки. Фотограф поймал момент, когда они ещё не позировали, а просто смотрели друг на друга.
Рамка была цела. На стекле отпечаток пальца.
— Я её не выкинула, не думай. Просто места не хватило. Семь рамок, стена маленькая.
Марина прижала фотографию к груди. Шов отозвался болью, но она не отпустила.
— Галина Петровна.
— Мам.
— Галина Петровна. Сядьте.
Свекровь села на край кровати. Атласное покрывало заскользило под ней, она подвинулась, схватилась за край.
— Ты что, расстроилась? Я же для вас старалась. Двенадцать дней тут жила, ни минуты не отдыхала. У меня спина до сих пор болит от этих обоев.
Марина села на стул у окна. Единственный стул, который остался прежним. Деревянный, с потёртой зелёной подушкой. Она купила его на блошином рынке, когда они с Костей только переехали. Ножка чуть короче, стул покачивался, но она любила его именно за это. За несовершенство.
Фотографию она поставила на подоконник, прислонив к стеклу.
— Я не расстроилась.
Это была неправда. Но правду она не могла произнести, потому что правда звучала так: вы уничтожили мой дом. Тот дом, который я собирала по кусочкам. Каждую банку, каждую полку, каждый цвет стены. Вы зашли сюда и решили, что всё это не имеет значения, потому что ваше представление о красоте важнее моего.
Но Марина не сказала этого. Она сидела на стуле, покачиваясь на короткой ножке, и молчала.
— Бульон стынет, Мариш.
— Я не голодна.
— Тебе нужно есть. После операции организму нужны силы. Я курочку нежирную варила, шкурку сняла.
— Попозже.
— Ну как знаешь.
Галина Петровна встала и пошла на кухню. Её шаги были тяжёлые, увесистые. Половицы скрипели.
Марина осталась одна. Она обвела взглядом спальню: вишнёвое покрывало, золотая бахрома, семь фотографий чужой молодости, свадебная рамка на подоконнике. За окном моросил дождь, и капли стекали по стеклу, преломляя свет.
Ей было тридцать четыре года. Рост метр шестьдесят семь, русые волосы до плеч, худые запястья, привычка крутить кольцо на безымянном пальце, когда нервничала. Сейчас она крутила его так быстро, что палец покраснел.
Пять вещей. Обои в прихожей. Плёнка на кухне. Шкафчик вместо полок. Дельфины в ванной. Фотостена в спальне. Пять вещей, каждая по отдельности мелкая, бытовая, объяснимая. А вместе они складывались во что-то, от чего трудно было дышать.
Вечером приехал Костя. Он вошёл, снял ботинки, сунул ноги в тапки и замер, увидев Марину.
Она сидела в кухне за столом. Перед ней стояла тарелка с остывшим бульоном, в котором плавал одинокий лавровый лист. Она к нему не притронулась.
— Привет.
— Привет.
Он сел напротив. Потёр лицо ладонями. У Кости были крупные руки с широкими ногтями, привычка тереть глаза кулаками, как ребёнок, и манера говорить «ну» перед каждой фразой, когда не знал, с чего начать.
— Ну… я вижу, ты в курсе.
— Я живу тут, Костя. Сложно не быть в курсе.
— Она хотела как лучше.
— Все хотят как лучше. А получается вот так.
Она кивнула на кухонные фасады. Плёнка на углу ближнего шкафчика уже начала отклеиваться. Под ней белел фасад, как кость под содранной кожей.
— Я переклею.
— Не надо переклеивать. Надо снять.
— Мама обидится.
— А я?
Он замолчал. Поскрёб ногтем столешницу. Столешница, слава богу, осталась прежней. Дерево, светлое, с пятном от горячей сковородки, которое они поставили в первый месяц после переезда.
— Марин, она двенадцать дней тут сидела. Следила за квартирой, пока я на работе. Готовила, убирала. Я не мог ей запретить.
— Ты мог сказать: мама, не трогай стены.
— Я сказал.
— И?
— Она сказала, что серые стены это депрессия и что я хочу, чтобы моя жена жила в депрессии. И что пока я на работе, она имеет полное право.
— Полное право обклеить мою кухню плёнкой из «Леруа»?
— Из «Строй-Града». Она нашла дешевле.
Марина засмеялась. Неожиданно для себя. Смех отдался в шве, и она прижала ладонь к боку, но продолжала смеяться. Костя смотрел на неё испуганно.
— Ты чего?
— «Строй-Град». Конечно. Конечно, она нашла дешевле.
— Марин…
— Дельфины. Ты видел дельфинов?
— Видел.
— Они улыбаются, Костя. Дельфины в моей ванной улыбаются. А перегородку, которую ты ставил полдня, выкинули.
— Не выкинули. Она на балконе стоит.
— О. На балконе. Хоть что-то на балконе.
Он потянулся через стол и взял её за руку. Его пальцы были тёплые, шершавые. Пахло машинным маслом, он работал на СТО и никогда не мог отмыть руки до конца.
— Я всё верну. Обои отдеру, плёнку сниму. Перегородку поставлю обратно. Фотки мамины снимем, вашу повесим.
— Наши.
— Наши повесим.
— А банки?
— Банки в коробке на антресолях. Я проверил, целые.
Марина сжала его пальцы. Бульон в тарелке покрылся плёнкой жира, лавровый лист прилип к стенке. За стеной, в комнате, Галина Петровна смотрела телевизор. Звук был громкий, передача про здоровье.
Ночью Марина не могла уснуть. Атласное покрывало скользило и сбивалось, декоративные подушки она сложила на пол стопкой, но бахрома всё равно попадалась под руку. Костя храпел рядом, повернувшись к стене.
Она лежала на спине и смотрела в потолок. Потолок был прежний, белый, с маленькой трещиной в углу. Галина Петровна до него не добралась. Может, стремянки не хватило.
Марина думала о банках из Калининграда. Они с Костей ездили туда на третью годовщину. Было холодно, ветер с моря, они гуляли по Рыбной деревне и зашли на ярмарку. Банки стояли в ряд на прилавке, и мастер выжигал надписи при тебе. Она выбрала семь штук, по числу специй, которые использовала чаще всего. Мастер писал медленно, аккуратно, и от дерева пахло горелым, тёплым, как костёр.
Теперь банки лежали в коробке на антресолях. Целые, сказал Костя. Но от этого не легче.
Потому что дело не в банках. И не в обоях. И даже не в дельфинах, хотя дельфины были отдельным ударом. Дело в том, что Галина Петровна не спросила. Ни разу за двенадцать дней не позвонила и не сказала: Мариш, я тут думаю обои поклеить, ты как? Или: может, полочки поменять? Или хотя бы: не возражаешь, если я шторку вместо стекла?
Ни разу.
Она приняла решение за Марину. Решила, что знает лучше. Что серые стены это плохо, открытые полки это пыль, стеклянная перегородка это неудобно, а белые фасады это скучно. И что свадебная фотография может постоять на полу, лицом к плинтусу, потому что молодая Галина Петровна в Анапе важнее.
Марина повернулась на бок. Шов заныл. На стене, в полутьме, поблёскивали рамки. Семь чужих лиц, семь чужих моментов на стене их спальни.
Ей захотелось встать и снять их все. Прямо сейчас, в темноте, босиком. Но она не встала. Потому что за стеной спала Галина Петровна, а скандал посреди ночи после операции это глупость.
Она закрыла глаза. Считала вдохи. На восьмом задремала.
Утром Марина проснулась от запаха блинов. Не тех блинов, которые она пекла, тонких, с кружевными краями, на чугунной сковороде, которую они купили в Суздале. Другие блины, толстые, пышные, на подсолнечном масле, от которого кухня провоняла так, что хоть окна открывай.
Она вышла на кухню. Галина Петровна стояла у плиты в том же фартуке, переворачивая блин лопаткой.
— Доброе утро, зайка. Садись, горяченькие.
На столе стояла тарелка со стопкой блинов, банка сметаны, вазочка с вареньем. Рядом кружка чая. Не Маринина кружка. Белая, с надписью «Лучшая бабушка».
— Это ваша кружка?
— Костик подарил на день рождения. Я привезла, тут же своих нормальных нет.
Марина открыла шкаф. Её кружки стояли на месте, все четыре. Синяя, зелёная, терракотовая и маленькая эспрессо-чашка. Она достала терракотовую, налила себе чай из заварника.
— Мариш, ты обиделась, что ли?
— Нет.
— Обиделась. Я вижу. Ты сидишь вся такая… сжатая.
Марина действительно сидела сжатая: плечи подняты, локти прижаты к телу, пальцы обхватили кружку. Она заставила себя расправить плечи. Получилось плохо.
— Галина Петровна.
— Ну?
— Вы зачем всё это сделали?
— Что «всё»?
— Обои. Плёнку. Полки. Дельфинов. Фотографии.
Свекровь перевернула блин. Он был золотистый, с тёмными пятнами.
— Я помочь хотела. Ты в больнице, квартира пустая, я сижу одна, что мне делать? Телевизор смотреть? Я не могу без дела. Руки чешутся.
— Но это не ваша квартира.
Тишина. Блин на сковороде зашипел.
— Не моя, конечно. А чья?
— Наша с Костей.
— А Костик чей?
Марина поставила кружку. Осторожно, чтобы не стукнуть.
— Это другой разговор.
— Это тот же разговор, Мариша. Я сына вырастила одна. Без мужа, без помощи, на одну зарплату технолога. Я ему первую куртку в школу сама сшила, потому что купить было не на что. И когда он женился, я думала: ну вот, теперь и мне полегче будет. А вышло что? Вы в своей квартире, я в своей, видимся раз в месяц, если повезёт.
— Мы вас приглашаем.
— На чай по воскресеньям. Спасибо, Мариша, большая честь.
Голос у неё дрогнул. Она убрала сковороду с плиты и повернулась к Марине. Глаза были красные, но сухие. Галина Петровна не плакала. Она была из тех женщин, которые не плачут. Которые держат.
— Я двенадцать дней тут жила. И первый раз за четыре года почувствовала, что нужна. Что делаю что-то для сына. Для его семьи. Пусть обои, пусть плёнку. Хоть что-то.
Марина слушала. Кружка остывала в руках.
— Ты думаешь, я не понимаю, что тебе не нравится? Я понимаю. У тебя вкус другой. Молодой. Минимализм этот ваш, стены голые, полки голые. Мне это непонятно. Но я не потому сделала, что хотела по-своему. Я сделала, потому что не могла сидеть.
Она замолчала. Взяла тряпку, вытерла стол, хотя стол был чистый.
— Мне вашу стеклянную штуку не надо было трогать, я знаю. Костик ругался. Но я подумала: а вдруг разобьётся, пока они в больнице? А вдруг ребёнок будет, ударится? Я же думала, может, вы соберётесь наконец…
— Галина Петровна.
— Ну что?
— У нас нет ребёнка.
— Я знаю, что нет. Я же говорю: думала, может, соберётесь.
Марина отвела взгляд. За окном кухни тополь качал ветками, и тень ложилась на подоконник рваными пятнами. Она смотрела на эти пятна и не знала, что сказать.
Потому что злиться на Галину Петровну было просто. А вот понять её, по-настоящему понять, было больно.
Днём Марина позвонила маме. Своей маме, Людмиле Ивановне, которая жила в Туле и приезжала два раза в год.
— Мам, свекровь мне квартиру переделала, пока я в больнице была.
— Как переделала?
— Обои наклеила. Кухню плёнкой обклеила. Банки мои убрала. Фотографии свои повесила.
— Свои фотографии?
— Молодая она в Анапе, в купальнике.
— Господи. А нашу свадебную?
— На пол поставила. Лицом к стене.
— Марина.
— Что?
— Ты поплакала?
— Нет.
— Поплачь.
— Мам, мне тридцать четыре года.
— И что? Мне пятьдесят девять, и я бы поплакала.
Марина засмеялась. Мама всегда умела сказать ровно то, что нужно. Не совет, не мораль, не «ой, какой кошмар». Просто разрешение.
— Мам, она одинокая.
— Я знаю.
— Она двенадцать дней тут жила и первый раз за четыре года чувствовала себя нужной.
— Это не повод обклеивать чужую кухню.
— Не повод.
— Но это объяснение.
— Да.
Тишина в трубке. Мама дышала, Марина слышала это дыхание. Спокойное, ровное. Мамино дыхание.
— Поговори с ней нормально. Без обиды. Скажи: я ценю, что вы помогали. Но квартиру мы вернём как было. И давайте видеться чаще.
— Она не согласится.
— На что?
— На «вернём как было». Она десять метров плёнки купила.
— Восемь ей хватило. Экономия.
— Мам!
— Ладно, ладно. Поговори. А плакать всё-таки поплачь. После операции можно.
Марина поговорила. Не в тот день. И не на следующий. Через три дня, когда Галина Петровна уже собирала чемодан.
Они сидели на кухне. Плёнка на угловом шкафу окончательно отклеилась, и Марина машинально подцепила край ногтем. Под плёнкой белел родной фасад, гладкий, матовый.
— Галина Петровна.
— Мам.
— Мам. Я хочу вам кое-что сказать, и я прошу вас дослушать до конца.
Свекровь поджала губы. Но кивнула.
— Я очень благодарна, что вы были здесь, пока я болела. Что готовили Косте, убирали, следили за квартирой. Это важно, и я это ценю.
Галина Петровна молчала. Пальцы разглаживали складку на фартуке.
— Но квартиру мы вернём как было. Обои снимем, плёнку уберём, перегородку поставим, полки вернём, банки достанем, фотографии наши повесим. Это наш с Костей дом, и в нём должно быть так, как нам удобно.
Молчание. Потом:
— А мои фотографии?
— Повесим в гостиной. Костик маленький, вы молодая. Это красивые фотографии, им не место за стенкой, в спальне. Пусть все видят.
Галина Петровна подняла глаза. Они были мокрые, хотя она всё ещё не плакала.
— В гостиной?
— Да. Над диваном. Там как раз место есть.
— Все семь?
— Все семь.
Галина Петровна шмыгнула носом. Потёрла его ладонью, по-детски, снизу вверх.
— Я дура старая.
— Нет.
— Дура. Влезла, натворила. Ты из больницы, а тут цирк.
— Не цирк. Просто другой вкус.
— Ваш лучше.
— Просто другой.
— Нет, ваш лучше. Я эту плёнку клеила и сама думала: кривая. А остановиться не могла. Руки делают, голова не соображает.
Марина потянулась через стол и положила свою ладонь поверх её руки. Пальцы свекрови были грубые, с мозолями на подушечках от двенадцати дней ремонта.
— Мам. Мы хотим, чтобы вы приезжали чаще.
— На чай по воскресеньям?
— Нет. По-настоящему. На выходные, с ночёвкой. На праздники. Просто так, когда захотите.
— Я мешать буду.
— Не будете.
— Буду. Я всегда мешаю. Влезаю, лезу, порчу.
Марина сжала её руку.
— Мы вас позовём. И вы приедете. Без плёнки и дельфинов. Просто так.
Галина Петровна отвернулась к окну. Тополь за стеклом шелестел, и солнце наконец пробилось сквозь облака, бросив на столешницу тёплое пятно. Как раз на то место, где осталось пятно от горячей сковородки.
Обои сняли в субботу. Костя отдирал полосы, Марина держала мусорный мешок. Под обоями обнаружилась серо-голубая краска, местами повреждённая, с содранными пятнами, где клей въелся в поверхность.
— Придётся перекрасить.
— Перекрасим.
— В какой цвет?
— В серо-голубой.
Он улыбнулся. У Кости была привычка улыбаться одной стороной рта, левой, и от этого всё лицо становилось асимметричным и какимо-то мальчишеским.
— Мама звонила. Спрашивала, как дела.
— Что сказал?
— Сказал, что сдираем обои. Она расстроилась.
— Перезвони и скажи, что её фотографии мы уже повесили.
— Правда?
— Правда. Иди посмотри.
Он пошёл в гостиную. Марина слышала, как он остановился. Тишина. Потом:
— Марин.
— Что?
— Красиво.
Семь рамок висели над диваном. Молодая Галина Петровна в Анапе, на фонтане, в шляпе, с маленьким Костей. Между ними, по центру, Марина повесила восьмую рамку. Их свадебную фотографию.
Ту самую. Где он с расстёгнутой пуговицей, она со сбившимся букетом, и оба смеются.
Марина подошла к нему. Он обнял её, осторожно, стараясь не задеть правый бок.
— Она опять приедет и что-нибудь переклеит.
— Пусть приедет.
— Ты серьёзно?
— Серьёзно. Только в следующий раз, пусть сначала позвонит.
Вечером, когда Костя уснул, Марина встала и прошла по квартире. Кухня ещё пахла растворителем, там, где он снимал плёнку. Фасады были в полосах клея, но белые. Родные. Банки из Калининграда стояли на полке, на своих местах. Базилик, тмин, паприка, орегано, кориандр, куркума, сушёный чеснок.
В ванной висела шторка с дельфинами. Перегородку ещё не вернули, она стояла на балконе.
Марина посмотрела на дельфинов. Они улыбались.
Она оставила шторку. Пока что. Одну вещь из пяти можно и оставить. Хотя бы на время.
Она выключила свет и пошла спать. Стул у окна покачнулся, когда она задела его бедром. Короткая ножка стукнула о пол.
Фотография на подоконнике была уже в гостиной. На подоконнике стояла кружка «Лучшая бабушка». Галина Петровна забыла её, когда уезжала.
Марина не стала её убирать.













