Через два года после разрыва Тамаре звонит новая жена бывшего мужа. Просьба простая: подписать бумагу и забрать из гаража старые вещи. В коробке с надписью маминой рукой лежит то, о чём Тамара успела забыть.
Носок был Данин, серый, с дыркой на пятке размером с пятирублёвую монету. Тамара штопала его на кухне при свете вытяжки, потому что верхний свет гудел, а чинить его было некому.
Иголка шла туго. Нитка была не та, тонкая, катушечная, а шерстяной в доме не нашлось. Мамина коробка с нитками, мулине и наперстками осталась в гараже на Заречной, вместе с машинкой, вместе с банками и лыжами, вместе со всем, что Глеб когда-то назвал «потом разберём». Не разобрали. Два года прошло, а гараж так и стоял у неё в голове закрытым на навесной замок.
Телефон зазвонил в девятом часу. Номер незнакомый, с тройкой и двумя девятками в конце.
— Да.
— Тамара? Тамара Викторовна? Простите, что вечером. Это Нелли. Короче, я жена Глеба. Ну то есть сейчас жена.
Иголка вошла в палец. Не глубоко, но капля выступила сразу, круглая и тёмная. Тамара сунула палец в рот и почувствовала вкус железа.
— Слушаю, Нелли.
— У меня к вам просьба. Две даже. Можно я сразу скажу, а то я собьюсь?
— Говорите.
— Мы гараж продаём. На Заречной. Там ваши вещи, Глеб говорит, коробки какие-то, машинка. Их надо забрать до субботы, покупатель торопится. И ещё бумага. Нотариальная. Согласие ваше нужно, что вы не против продажи. Он сказал, вы поймёте.
Тамара вынула палец изо рта и посмотрела на него. Капля больше не выступала.
Он сказал, вы поймёте. Глеб всегда так говорил, когда не хотел объяснять. Двадцать один год брака, и сколько раз она понимала за него то, что он сам понимать не собирался.
— А почему звоните вы? У Глеба телефон сломался?
На том конце помолчали. Слышно было, как где-то рядом с Нелли работает телевизор, и диктор говорит про снег в Подмосковье.
— Он попросил. Сказал, вы с ним разговаривать не станете. А со мной, может, станете.
— Ладно-ладно, — сказала Тамара. — Я подумаю.
— До субботы, хорошо? Я вам адрес нотариуса скину. Там на Ленина, возле аптеки. Простите ещё раз.
Гудки. Тамара положила телефон экраном вниз на клеёнку, рядом с катушкой, и взяла носок. Дырка на пятке была заштопана наполовину, кривой сеткой. Она смотрела на неё и не могла вспомнить, в какую сторону вела стежки.
Даня пришёл за полночь. Тамара не спала, лежала и слушала, как он снимает ботинки в прихожей, стараясь не шуметь, и роняет ключи.
— Мам, ты чего не спишь?
— Сплю.
— Ну мам. У тебя свет из-под двери.
Он заглянул в комнату. Девятнадцать лет, сто восемьдесят шесть сантиметров, отцовские уши, которые он прятал под длинными волосами. Учился на втором курсе политеха и подрабатывал по вечерам в доставке.
— Мне Нелли звонила.
— Какая Нелли?
— Папина.
Даня перестал расстёгивать куртку. Молния так и осталась на середине.
— И чего хотела?
— Гараж продают. Просят бумагу подписать и забрать бабушкины вещи.
— Ну и подпиши. Мам, ну правда. Тебе этот гараж зачем? Ты же туда ни разу за два года не съездила.
Тамара повернулась на бок и посмотрела на сына. Он говорил легко, без задней мысли. Он вообще всё говорил легко, этим пошёл в отца.
— Ты с ним общаешься?
— С папой? Ну так. Иногда. Он мне на телефон скидывал, когда у меня экран разбился.
— А Нелли видел?
— Видел. Нормальная. Высокая такая. Мам, давай не начинай.
— Я не начинаю.
— Ты начинаешь. У тебя голос такой.
Он ушёл на кухню. Хлопнула дверца холодильника, звякнула тарелка. Тамара лежала и думала, какой у неё голос. Она его давно не слышала со стороны. Последний, кто говорил ей про её голос, был Глеб, и говорил он «Томочка, давай без этого», и голос у неё после этого всегда становился тише.
Утром на клеёнке лежал носок. Даня, видно, взял его, рассмотрел и положил обратно. Рядом стояла его кружка с недопитым какао, и на столешнице от неё осталось коричневое кольцо.
Фаина работала в МФЦ на Советской уже одиннадцать лет и знала про документы столько, сколько Тамара не знала про собственную жизнь. Пятьдесят лет, рыжая краска с отросшими седыми корнями, очки на цепочке, которые она надевала только для того, чтобы снять и показать ими на собеседника.
Они сидели в обеденный перерыв в кафе у рынка. Пахло пережаренным маслом и укропом, на подносе у Фаины лежали два чебурека, у Тамары стоял чай.
— Слушай сюда, — сказала Фаина и сняла очки. — Гараж когда покупали?
— Не помню. Лет семь назад. Или шесть.
— В браке?
— В браке.
— На кого оформлен?
— На него.
— И при разделе его не делили.
Тамара кивнула. Они тогда ничего толком не делили. Квартира была её, от бабушки, полученная по наследству ещё до свадьбы, Глеб на неё не претендовал и уходил с одним чемоданом и ноутбуком. Машину он забрал, она не спорила. Про гараж он сказал: там твоё мамино барахло лежит, пусть лежит, я всё равно не езжу. И она согласилась, потому что сил спорить не было. Даже на то, чтобы закрыть за ним дверь, сил хватило с трудом.
— Тома, гараж общий. Совместно нажитый. Твоя половина там. Он без твоего согласия его продать нормально не может, поэтому и согласие ему нужно. Поняла?
— Поняла.
— Ничего ты не поняла. У тебя лицо как у человека, который сейчас скажет «да пусть подавится».
Тамара взяла стакан с чаем и поставила обратно. Чай был горячий, пить его было нельзя, но руки хотели что-то держать.
— А если и скажу?
— Тогда ты дура, — сказала Фаина спокойно и откусила чебурек. — Прости. Но дура. Сколько такой гараж сейчас стоит?
— Не знаю.
— Там же с ямой, кирпичный, у реки. Под миллион, а то и больше. Половина твоя. Ты в своей бухгалтерии сколько получаешь?
Тамара назвала цифру. Фаина вздохнула, надела очки и снова сняла.
— Ты знаешь, почему он сам не позвонил?
— Нелли сказала, он думал, что я с ним говорить не стану.
— Нет, — сказала Фаина. — Потому что он знает, что ты ему откажешь, если он попросит. А ей не откажешь. Ей неудобно отказывать. Она молоденькая, вежливая, извиняется. Он её прислал как щит.
За соседним столиком мужчина в спецовке громко размешивал сахар, и ложка билась о края стакана, как маленький колокол. Тамара слушала этот звон и думала о Нелли. О том, как та сказала «короче», а потом «простите ещё раз». Неужели Фаина права? Или Нелли просто не знает, о чём просит?
— Я съезжу в гараж, — сказала Тамара. — Вещи заберу. А с бумагой посмотрю.
— Посмотри, — Фаина вытерла пальцы салфеткой. — Только меня не забудь позвать, когда будешь смотреть.
Ключа от гаража у Тамары не было. Она написала Нелли, и та ответила через минуту: «Я привезу. В четверг в 16:00 нормально? Глеб на работе будет».
Глеб на работе будет. Тамара перечитала это два раза. Почему-то эта фраза задела сильнее, чем всё остальное. Новая жена назначала встречу так, чтобы мужа не было. Зачем?
В четверг дул мокрый ветер с реки. Тамара приехала на автобусе, потом шла пешком мимо гаражного кооператива, мимо сторожки с собакой, которая лаяла на всех одинаково. Под ногами хлюпала глина, на ботинки налипли рыжие комья. Гаражи стояли в два ряда, одинаковые, с облупленными зелёными воротами, и только номера краской отличали один от другого. Их был сорок седьмой.
Нелли уже стояла у ворот. Сто семьдесят восемь сантиметров, светлые волосы собраны в пучок на макушке, светло-голубое пальто, совсем не для гаражей, и белые кроссовки, уже испорченные глиной. Ногти накрашены зелёным, и на указательном пальце правой руки лак был обкусан до половины.
— Здравствуйте, — сказала она и протянула ключ. Потом спохватилась, что ключ протягивать странно, и протянула руку. Потом убрала руку и снова протянула ключ.
— Здравствуйте, Нелли.
— Я машину возле сторожки оставила. Можем в неё всё сложить, я вас довезу. Короче, если вы не против.
Тамара взяла ключ. Он был холодный и тяжёлый, на брелоке висела пластиковая рыбка, жёлтая, с выцветшим глазом. Эту рыбку Даня когда-то выиграл в тире в парке, ему было лет восемь, и он отдал её отцу, потому что «папе нужнее». Глеб тогда посмеялся и повесил на ключи от гаража. Висит до сих пор.
Замок открылся не сразу. Пришлось подёргать. Нелли стояла рядом и молчала, и Тамара чувствовала её взгляд на своих руках, на коротко остриженных ногтях, на обручальной полоске, которая так и не загорела обратно за два года.
Ворота заскрипели. Изнутри пахнуло сыростью, бензином и чем-то сладким, мышиным. Тамара нащупала выключатель слева, лампа под потолком мигнула и загорелась жёлтым.
Гараж был забит. Слева стояли колёса, четыре штуки, в чёрных пакетах. Справа полки с банками, многие пустые, многие с чем-то мутным. В углу старые лыжи, детский велосипед с одним колесом, рулон линолеума. А в глубине, под старой простынёй с синими цветами, стояло то, ради чего она сюда приехала.
Она сдёрнула простыню. Пыль поднялась облаком и защекотала в носу.
Машинка была зелёная, ножная, на деревянной тумбе с чугунной станиной. Мама шила на ней всю жизнь: Тамаре в школу, Тамаре на выпускной, Тамаре на свадьбу. Шила соседкам и знакомым, перешивала пальто, укорачивала брюки. Последнее, что она сшила, были шторы на кухню, жёлтые, с мелким рисунком. Шторы до сих пор висели у Тамары. Мама до них не дожила, только успела повесить.
— Красивая какая, — сказала Нелли за спиной.
— Мамина.
— Я знаю. Глеб говорил. Ну, то есть он говорил «ржавый агрегат», но я поняла, что мамина.
Тамара провела ладонью по крышке. Пальцы оставили на пыли четыре чистые полосы. Под крышкой, она знала, лежит выдвижной ящичек, а в нём шпульки, лапки и мамины записки. Мама всё записывала: размеры, мерки, долги. Кто сколько заплатил, кто остался должен.
Она не стала открывать. Не здесь.
— Нелли, а покупатель кто?
— Сосед, из сорок восьмого. Он давно просил. Хочет два гаража объединить, мастерскую сделать.
— И сколько даёт?
Нелли помолчала. Потом посмотрела на свои кроссовки.
— Миллион сто. Но Глеб сказал вам не говорить.
Тамара обернулась. Нелли стояла в проёме ворот, высокая, против серого света, и лица её было почти не разобрать. Только руки было видно хорошо: она тёрла большим пальцем обкусанный ноготь, туда-сюда, туда-сюда.
— А почему тогда сказали?
— Не знаю. Наверное, потому что я бы на вашем месте хотела знать.
Они грузили коробки в машину почти час. Нелли носила тяжёлое, не спрашивая, и Тамара не мешала. Машинку решили не трогать: тумба не влезала в багажник, а без тумбы её разбирать было страшно. Договорились, что в субботу Даня приедет с другом на газели.
Коробок было шесть. На каждой мамин почерк фломастером: «Посуда праздничная», «Ёлочное», «Тома, школа». И одна, самая маленькая, обмотанная скотчем крест-накрест: «Тома, не выбрасывать».
— Эту я видела, — сказала Нелли, когда Тамара взяла её в руки. — Я сюда приезжала в октябре, Глеб велел колёса проверить. Она упала с полки, и там бумаги рассыпались. Я собрала. Но я не читала, честное слово. Ну то есть почти не читала.
— Почти?
— Там квитанция была сверху. Я её назад сложила. Я просто увидела фамилию.
Какую фамилию? Тамара хотела спросить, но промолчала. Под скотчем коробка была мягкая, продавленная с одного угла, и пахла маминым шкафом, лавандой и нафталином. Этот запах она узнала бы с закрытыми глазами.
В машине Нелли включила печку, и стёкла сразу запотели. Они сидели и ждали, пока прояснится. По лобовому стеклу ползли капли, и в каждой отражалась жёлтая лампа сторожки.
— Можно я вам кое-что скажу? — Нелли смотрела прямо перед собой.
— Говорите.
— Я не хотела звонить. Он меня уговаривал неделю. Говорил, что вы человек тяжёлый, что вы будете кричать. А вы не кричите.
— Я никогда не кричала.
— Я поняла.
Стекло наконец очистилось. Нелли тронулась, машина забуксовала в глине, выбралась, и они поехали мимо сторожки, и собака облаяла их на прощание.
— Я беременна, — сказала Нелли на светофоре у моста. — Четырнадцать недель. Мы потому и гараж продаём. На ремонт. Он говорит, детскую надо.
Тамара смотрела в окно на реку. Река была серая, широкая, по ней плыл лёд, мелкий, весенний, похожий на разбитую тарелку.
— Поздравляю, — сказала она, и это было правдой. Она удивилась, что это правда.
— Спасибо. Только я не знаю. Короче, я не знаю, зачем я вам это говорю.
Возле подъезда Нелли помогла занести коробки на третий этаж. В прихожей она огляделась, увидела жёлтые шторы в проёме кухни и замерла на секунду.
— Это тоже мамины?
— Мамины.
— Красиво. У нас в квартире всё серое. Глеб любит серое.
Тамара кивнула. Она знала, что Глеб любит серое. Двадцать один год она вешала в доме цветное, а он двадцать один год говорил, что от этого рябит в глазах.
Нелли ушла. На коврике остались два рыжих следа от её кроссовок, глина с Заречной. Тамара не стала их вытирать сразу.
Коробку «Тома, не выбрасывать» она открыла ночью. Даня спал, в квартире было тихо, только холодильник иногда вздрагивал и начинал гудеть заново.
Скотч отходил с треском. Внутри лежали тетради, школьные дневники Тамары, похвальные грамоты, открытки, которые она в детстве рисовала маме на Восьмое марта. Фотография: Тамара в восемь лет, в платье, которое мама сшила из своего старого, с белым воротником. Ещё одна: Тамара и Глеб на свадьбе. Ей двадцать три, ему двадцать шесть, у него ещё волосы надо лбом и нет шрама на подбородке. Шрам он заработал позже, упал с крыши этого самого гаража, когда чинил кровлю.
А под фотографиями лежала папка. Синяя, пластиковая, с кнопкой. Мамин почерк на ней: «Гараж. Тома».
Тамара открыла кнопку. Пальцы почему-то не слушались, и кнопку пришлось подцепить ногтем.
Договор купли-продажи гаражного бокса номер сорок семь. Покупатель Глеб Андреевич, её бывший муж. Цена девятьсот тысяч. А под договором, скрепкой, ещё две бумаги. Расписка, написанная Глебом от руки, его угловатым почерком, с наклоном влево: «Я, такой-то, получил от тёщи, такой-то, восемьсот тысяч рублей на покупку гаража. Деньги являются подарком лично дочери Тамаре из средств от продажи комнаты на Садовой». И квитанция банковского перевода. С маминого счёта на Тамарин. Восемьсот тысяч. Назначение платежа: «Дар дочери». И следующая, в тот же день, с Тамариного счёта на счёт продавца гаража.
Тамара сидела на полу в коридоре, привалившись спиной к стене. Пол был холодный, и холод поднимался по ногам, по пояснице, выше.
Она вспомнила. Не сразу, а кусками, как вспоминают сон. Мамину комнату в коммуналке на Садовой, которую мама продала, когда переехала к ним после первого приступа. Как мама сказала: Тома, я хочу, чтобы у тебя было что-то своё, мало ли. Как Глеб сказал: давай гараж купим, он же всё равно семье, какая разница, на кого. Как мама настояла на расписке, а Глеб смеялся и писал, и называл маму «юристом в халате». Как Тамара перевела деньги и забыла. Забыла, потому что через полгода мама умерла, и всё, что было до этого, провалилось куда-то в яму, как в гаражную, с маслом на дне.
Мама не забыла. Мама сложила бумаги в синюю папку, написала «Тома» и спрятала в коробку «Не выбрасывать».
Холодильник на кухне снова вздрогнул и загудел. Тамара встала, пошла туда, налила воды из-под крана в стакан и держала его двумя руками. Вода подступала к самому краю, она налила слишком много. Стакан мелко стучал о кран, пока она не догадалась поставить его на стол.
Нелли видела фамилию. Какую? Мамину, наверное. На квитанции. Почти не читала.
Тамара взяла телефон. Половина второго. Писать нельзя. Она положила телефон на подоконник, между горшком с алоэ и маминой жестяной банкой из-под чая, в которой теперь лежали пуговицы, и пошла спать. Не уснула.
— Дай сюда, — сказала Фаина и надела очки. На этот раз надела по-настоящему и не снимала.
Они сидели у Тамары на кухне в пятницу вечером. Фаина приехала сразу после работы, ещё в форменной жилетке под курткой, и даже чай пить не стала, пока не прочитала всё.
Читала она долго. Водила пальцем по строчкам, шевелила губами, перекладывала листы. Тамара смотрела, как на улице зажигаются фонари, по одному, с краю двора к середине.
— Тома.
— Что?
— Ты понимаешь, что у тебя тут лежит?
— Расписка.
— Ты понимаешь, что гараж куплен на твои личные деньги? Подарок. Тебе лично. От мамы. С переводом, с назначением, с его же собственной распиской, где он сам пишет, что это тебе. Подарок одному из супругов совместным имуществом не считается. Ну, с гаражом сложнее, надо доказывать, но у тебя доказательства на руках. Восемьсот из девятисот. Это не половина твоя. Это почти весь гараж твой.
Тамара смотрела на свои руки, на них лежал свет от лампы, жёлтый, тёплый, от маминых штор.
— Он знал.
— Конечно знал. Он писал это своей рукой.
— Он знал, что я забыла.
Фаина сняла очки и положила их на стол дужками вверх.
— Слушай сюда. Срок для таких вещей три года с того момента, как ты узнала, что твоё право нарушено. Ты узнала вчера. Ты можешь пойти в суд. Можешь не идти, а просто не подписывать согласие, и тогда он гараж не продаст никому. Можешь договориться. Но если ты завтра пойдёшь к нотариусу на Ленина и подпишешь, ты подпишешь, что тебе этот миллион не нужен.
— Миллион сто.
— Тем более.
Тамара встала и включила чайник. Он загудел, потом зашумел, потом защёлкнул. Она достала две кружки, белую с отбитой ручкой и синюю, мамину, в горошек. Налила. Себе в мамину.
Почему ей было так стыдно? Не за Глеба. За себя. За то, что два года считала гараж чужим. За то, что вчера в машине у Нелли на светофоре она почти решила: подпишу, пусть будет ребёнку, пусть будет детская. Пусть у них будет хорошо, раз у неё не вышло.
— Нелли знала, — сказала она вслух.
— Что?
— Нелли видела квитанцию. В октябре. Она сказала, что почти не читала.
Фаина прищурилась. Без очков у неё это получалось особенно выразительно.
— И всё равно позвонила тебе с его просьбой?
— Позвонила. И назначила встречу, когда его не было. И сказала цену, хотя он велел не говорить.
Фаина долго молчала. Потом взяла белую кружку, обхватила её обеими руками и подула на чай.
— Тогда я, может, про щит неправильно сказала.
В субботу утром Тамара проснулась в шесть сорок семь. Будильник был заведён на восемь. Она лежала и смотрела в потолок, по которому шла трещина от люстры к окну, похожая на реку на карте.
Нотариус ждал в одиннадцать.
Она оделась, как на работу: серые брюки, свитер, но поверх надела жёлтую куртку, ту, которую купила прошлой весной и ни разу не носила. Глеб сказал бы, что она в ней похожа на дорожного рабочего. Глеба тут не было.
Синюю папку положила в сумку. Потом вынула, сделала на телефон фотографии каждого листа и положила обратно. Потом подумала и оставила папку дома, в мамином ящичке комода, под стопкой наволочек. В сумку положила копии, которые Фаина вчера сделала у себя в МФЦ.
Даня вышел из комнаты, лохматый, в одних шортах.
— Ты куда в такую рань?
— К нотариусу.
— А. Подписывать? Мам, молодец. Я с Серым на газели к двум поеду за машинкой, ты дома будешь?
— Буду.
Он зевнул и пошёл в ванную. Потом выглянул обратно.
— Мам. А ты чего в жёлтом?
— Захотелось.
— Прикольно, — сказал он и закрыл дверь.
На Ленина было ветрено. Возле аптеки торговали мимозой, и запах от неё стоял на весь квартал, пыльный, медовый. Нотариальная контора занимала первый этаж жилого дома, у входа крыльцо в три ступеньки и пандус с перилами, на которых висел замок от чьего-то велосипеда.
Глеб курил у крыльца. Сто семьдесят пять сантиметров, залысины глубже, чем два года назад, тот же шрам на подбородке, белый, похожий на запятую. Новая куртка, серая. Конечно, серая.
Нелли стояла рядом и держала его под локоть. Увидев Тамару, она отпустила локоть.
— Томочка, — сказал Глеб и выбросил окурок в урну. — Отлично выглядишь. Желтенько.
— Здравствуй, Глеб.
— Ну что, давай быстренько? Там очередь небольшая, я записал на одиннадцать, минут двадцать, и свободны. Ты не волнуйся, это формальность. Нелли тебе объяснила?
— Объяснила.
— Вот. Умница она у меня.
Нелли смотрела на Тамару, и в её взгляде было что-то, чего Тамара не могла понять. Не вина. Не страх. Скорее, ожидание. Как у человека, который поставил на кон что-то своё и теперь ждёт, какая карта ляжет.
Внутри пахло бумагой, кофе и чьими-то сладкими духами. В приёмной сидели две пожилые женщины с одинаковыми сумками на коленях и мужчина с ребёнком. Ребёнок катал по подлокотнику машинку и гудел, изображая мотор.
Секретарь, молодая, в очках с толстой оправой, выдала Тамаре бланк и ручку.
— Паспорт ваш, пожалуйста. Нотариус сейчас освободится. Согласие бывшего супруга на отчуждение совместно нажитого. Да?
— Да.
Тамара села. Бланк лежал у неё на коленях. Ручка была синяя, на верёвочке, привязанная к стойке, и верёвочка не дотягивалась до кресла, её пришлось отпустить.
Глеб сел напротив, широко, по-хозяйски, развалившись и закинув ногу на ногу. Достал телефон, листал, не задерживаясь. Нелли не села. Она стояла у окна и тёрла большим пальцем свой обкусанный зелёный ноготь.
— Глеб, — сказала Тамара.
— М?
— Ты помнишь, на какие деньги мы гараж покупали?
Он не поднял глаз от телефона.
— Томочка, давай без этого. Ну на какие. На общие. Семь лет прошло.
— Шесть.
— Шесть, семь. Какая разница.
— А мама? Комната на Садовой?
Теперь он поднял глаза. Медленно, не торопясь, как поднимают глаза на человека, который сказал что-то неуместное в гостях. Шрам на подбородке дёрнулся.
— Это ты к чему?
— Ты расписку писал. Помнишь? Мама заставила. Ты её «юристом в халате» называл.
Мужчина с ребёнком посмотрел на них, потом отвернулся. Ребёнок продолжал гудеть.
— Не помню никакой расписки, — сказал Глеб. Сказал ровно, спокойно. Только нога, закинутая на ногу, перестала качаться.
Тамара открыла сумку и достала копию. Положила ему на колено. Он не взял. Смотрел на неё сверху, как смотрят на насекомое, севшее на брюки.
— Откуда это?
— Из маминой коробки. Из гаража.
Он перевёл взгляд на Нелли. Та стояла у окна, очень прямо, и молчала.
— Ты в коробке рылась?
— Она упала, — сказала Нелли. — В октябре. Я собрала.
— И ты ей отдала?
— Я ей ничего не отдавала. Коробка её. Ты сам сказал: пусть забирает своё барахло.
Секретарь подняла голову от монитора.
— Тамара Викторовна, проходите.
Тамара встала. Бланк остался на кресле. Она пошла к двери кабинета, и спиной чувствовала, как Глеб поднимается следом.
Нотариус оказалась женщиной лет шестидесяти, полной, с седым каре и тяжёлыми бусами из янтаря. Она выслушала Тамару, посмотрела копии, посмотрела на Глеба, который стоял в дверях и не входил.
— Я согласие не подписываю, — сказала Тамара.
Нотариус сняла очки. Не так, как Фаина, по-другому. Устало.
— Это ваше право. Без согласия сделку по боксу провести не получится. Если хотите разбираться, это суд или соглашение. Соглашение о разделе я могу удостоверить. Вы с бывшим мужем можете договориться о долях или о компенсации. Подумайте. Следующая запись у меня в час.
Глеб наконец вошёл. Закрыл за собой дверь.
— Тома, это что за цирк?
— Это не цирк.
— Ты понимаешь, что у меня покупатель? Что он задаток дал? Что у меня ребёнок будет, ты это понимаешь? Ты что, ради денег? Ты же всегда говорила, что тебе ничего от меня не надо.
Нотариус перекладывала на столе бумаги. Делала вид, что её здесь нет, хотя была. Бусы тихо стукались друг о друга.
— Мне от тебя ничего не надо, Глеб. Мне надо моё. Мамино.
— Твоя мама умерла!
Он сказал это громко. Громче, чем, наверное, хотел. За дверью ребёнок перестал гудеть.
Тамара почувствовала, как у неё сводит челюсть. Она разжала зубы, медленно, как разжимают кулак, когда держали в нём что-то слишком долго.
— Да. И она знала, что ты так скажешь. Поэтому и сложила всё в папку.
Она говорила тихо. Сама слышала, как тихо. И видела, что Глеб тоже слышит, и что ему от этой тишины хуже, чем было бы от крика.
Он постоял. Потом развернулся и вышел, не закрыв дверь. В приёмной что-то упало, кажется, бланк с кресла. Хлопнула входная.
Нотариус надела очки.
— Я вам советую юриста, — сказала она. — Документы у вас хорошие. Но лучше бы вы договорились. Суды по таким делам бывают долгими.
Нелли ждала её на крыльце. Глеба не было. Машины его тоже не было.
— Уехал, — сказала Нелли. — Сказал, что я предательница. Что я с вами заодно.
— А вы заодно?
Нелли подумала. Она вообще, Тамара это заметила, всегда думала, прежде чем ответить на прямой вопрос. Сначала говорила быстро, сбивчиво, а на прямой вопрос замолкала.
— Я не знаю. Можно я вас мимозой угощу?
Они купили две ветки у старушки возле аптеки. Старушка завернула их в газету и сказала, что мимоза из Абхазии, свежая, вчерашняя. Ветки пахли так, что у Тамары закружилась голова.
Сели на лавку во дворе за нотариальной конторой. Лавка была мокрая, Нелли подстелила свой шарф, тоже голубой.
— Зачем вы это сделали? — спросила Тамара.
— Что?
— Назначили встречу без него. Сказали цену. Оставили квитанцию в коробке. Вы же могли её выбросить. Он бы и не узнал.
Нелли теребила ветку мимозы. Жёлтые шарики осыпались ей на пальто.
— Могла. Я в октябре, когда увидела, сначала так и хотела. Я подумала: это же наше. Ну, его. Детская, ремонт, всё такое. А потом…
Она замолчала. По двору шёл мужчина с собакой, собака тянула поводок к луже.
— А потом я пришла домой, а он сидит и считает, сколько он мне на новую сумку переводил. В таблицу записывал. Говорит, нам надо прозрачность. Чтобы всё было учтено. А я смотрю и думаю: он и про меня так же запишет. Когда-нибудь. Кому-нибудь. Что я ничего не вкладывала.
Тамара смотрела на неё. На зелёный лак, на обкусанный ноготь, на светлые волосы, из которых выбилась прядь. Тридцать один год, Нелли сама сказала в машине, четырнадцать недель. И этот пучок, и это голубое пальто, совсем не для гаражей.
Восемь лет назад она сама сидела вот так, на какой-то лавке, и думала о том же. Только у неё не было никого, кто положил бы ей в коробку квитанцию.
— Он хороший, — сказала Нелли. — Правда. Он со мной хороший. Просто он всё время считает. Я раньше думала, это потому что он аккуратный.
— Он аккуратный, — согласилась Тамара.
— Вы думаете, я дура?
— Нет.
Нелли кивнула, как будто поставила галочку.
— Короче. Я хотела, чтобы вы знали. Что я не против. Я ему так и сказала, когда он уезжал. Что если он не договорится с вами по-честному, то я в эту детскую жить не пойду.
Мимоза сыпалась. Тамара собрала шарики с колен в ладонь, они были лёгкие и пушистые, как цыплячий пух.
— Что значит по-честному? — спросила она. — Вы как это видите?
— Не знаю. Он вам должен. Вы скажите, сколько. Я его уговорю.
— Не надо вам его уговаривать.
— А кто тогда?
Тамара высыпала шарики на газету и завернула. Сама не знала зачем. Просто не хотелось бросать на землю.
Даня с другом привезли машинку в начале четвёртого. Тащили по лестнице вдвоём, ругались на ступеньки, на узкие пролёты, на чугунную станину, которая весила, по словам Серого, «как полкамаза». Поставили в комнате у окна, где раньше стоял Тамарин письменный стол, а теперь стояла гладильная доска.
Серый ушёл. Даня остался, сел на диван, вытянул ноги.
— Ну что, подписала?
— Нет.
Он сел ровно.
— В смысле нет?
Тамара рассказала. Коротко, без деталей, сухо, как отчёт для начальника. Про коробку, про папку, про расписку. Про то, что сказал отец в кабинете. Про мамину смерть она говорить не стала. Даня и так видел её лицо.
Он молчал долго. Ковырял ногтем шов на диванной подушке.
— Он мне сегодня звонил, — сказал он наконец. — Пока мы в гараже грузили. Сказал, что ты с ума сошла, что тебя твоя Фаина накрутила, что ты у будущего брата моего деньги отбираешь.
— Брата?
— Ну. Мальчик там будет. Он сказал.
Тамара села рядом с ним. Диван скрипнул.
— И что ты думаешь?
— Мам, ну я не знаю. Я в этом ничего не понимаю.
— Даня.
Он поднял глаза. Отцовские уши, спрятанные под волосами, отцовская привычка смотреть чуть мимо, когда неловко. Но глаза мамины, бабушкины, серые с жёлтым вокруг зрачка.
— Мне бабушку жалко, — сказал он. — Она же для тебя. А он… Мам, он мне про экран сказал, что я ему должен теперь. В шутку. Но сказал.
Тамара положила руку ему на плечо. Он не отстранился, но и не придвинулся. Сидел ровно, с прямой спиной, как сидел в детстве у зубного.
— Ты ему ничего не должен.
— Я знаю. Я просто. Ну. Я подумал, что он и тебе так говорил. Всю жизнь, наверное.
На подоконнике лежали шарики мимозы в газете. Даня потянулся, взял один, растёр между пальцами, понюхал.
— Бабушка такие на Восьмое марта всегда покупала.
— Покупала.
— Мам, а ты шить будешь? На машинке этой?
— Не знаю. Я давно не шила.
— Ты мне в пятом классе костюм пирата шила. Помнишь? С жилеткой.
Она помнила. Шила на этой машинке, у мамы, за одну ночь, потому что Глеб забыл сказать про утренник. Жилетка вышла кривая, но Даня в ней ходил ещё два года по дому.
Глеб позвонил в понедельник. Вечером, в девятом часу, как Нелли тогда.
— Томочка, давай поговорим как взрослые.
— Давай.
— Я погорячился. В субботу. Признаю. Ну ты меня тоже пойми: ты с порога с бумагами, при людях, при нотариусе. Ты же знаешь, я не люблю, когда давят.
Тамара сидела у машинки. Крышка была откинута, она протёрла её ещё в воскресенье тряпкой с подсолнечным маслом, как учила мама, и металл блестел. Ящичек она так и не открыла.
— Я не давила, Глеб. Я спросила.
— Ладно, неважно. Давай по делу. Сколько ты хочешь?
Она не ответила сразу. Смотрела на машинку, на маховик, на чугунные завитки станины. Сколько она хочет? Она не думала об этом в цифрах. Она думала о маме, о комнате на Садовой с высоким потолком и лепниной, о маминой подушке с вышитой незабудкой. О том, что мама продала эту комнату и отдала всё, чтобы у дочери было что-то своё.
— Мамины восемьсот, — сказала она. — Из одного миллиона ста. Остальное тебе.
На том конце было тихо. Потом Глеб засмеялся. Не весело, а так, как смеются, когда хотят показать, что собеседник сказал глупость.
— Тома, ты в своём уме? Восемьсот? Да за шесть лет инфляция, да я крышу перекрывал, я там пол заливал. Я в этот гараж больше вложил, чем твоя мать.
— Чеки есть?
— Какие чеки, Тома, кто чеки хранит?
— Мама хранила.
Он замолчал снова. Где-то у него в квартире звякнула посуда, и женский голос, Неллин, сказал что-то неразборчиво.
— Пятьсот, — сказал Глеб. — Пятьсот, и мы расходимся друзьями. Я тебе по-хорошему предлагаю. В суд пойдёшь, полгода, год, адвокаты, экспертизы, нервы. А тут сразу, на руки.
— Восемьсот.
— Тома.
— Восемьсот, Глеб. Или я подаю.
Она не узнавала свой голос. Он был ровный, негромкий, и в нём не было ни одной просьбы. Двадцать один год она просила. Посмотреть на неё, когда она говорит. Не включать телевизор за ужином. Не называть мамину машинку агрегатом. И вот сейчас, впервые, она не просила.
Глеб бросил трубку.
Тамара положила телефон на крышку машинки. Посидела. Потом встала, пошла на кухню и долго стояла у раковины, держа руки под тёплой водой, пока пальцы не перестали дрожать.
На следующий день ей пришло сообщение от Нелли. Без слов. Фотография: распечатка УЗИ, чёрно-белая, размытая, с белым светлым пятнышком в середине. А потом, через минуту, текст: «Он думает. Я с ним говорила. Не отступайте только».
Тамара перечитала два раза. Не отступайте только.
Почему её, бывшую, новая жена просила не отступать? Что Нелли выигрывала от этого? Ничего. Меньше денег на детскую. Скандал дома. Обиженный муж, который назвал её предательницей. Беременность и ветер с реки, и голубое пальто в глине.
Тамара ответила: «Спасибо. Берегите себя». Потом стёрла «Берегите себя», это было как из открытки. Написала: «Спасибо. Вы ели сегодня?» Отправила.
Нелли ответила смайликом с тарелкой. Потом ещё одним, с гречкой.
Фаина, которой Тамара переслала переписку, сказала по телефону:
— Слушай сюда. Я в этой жизни много чего видела. Но такого не видела. Обычно новые жёны первыми прибегают отжимать. А эта тебе квитанцию в коробку положила.
— Она не клала. Она просто не выбросила.
— Это одно и то же, Тома. В нашем возрасте это одно и то же.
— Ей тридцать один.
— Тем более.
Прошла неделя. Глеб не звонил. Тамара ходила на работу, сводила чужие балансы, ела на обед гречку из контейнера и чувствовала себя странно. Не спокойно и не тревожно. Как будто стояла на перроне и ждала поезд, который мог прийти, а мог и не прийти, а она всё равно стояла, потому что решила дождаться.
В пятницу Фаина нашла ей юриста, знакомую, бывшую коллегу. Юрист, худая женщина с хриплым голосом и тремя кольцами на одном пальце, прочитала копии за десять минут.
— Хорошее дело. Расписка его рукой, перевод с назначением, договор. Подавайте. Он сам к мировому придёт, вот увидите. Такие всегда приходят, когда видят исковое.
— А если не придёт?
— Придёт. Ему гараж продать надо, а с иском на руках его никто не купит. Арест наложим, и всё.
Тамара сидела в маленьком кабинете с пыльным фикусом на шкафу и думала о Нелли. О детской, о ремонте, об УЗИ с белым пятнышком. Об аресте на гараж. О том, что Глеб будет говорить дома.
— Подождите неделю, — сказала она. — Я ему дам ещё неделю.
Юрист посмотрела на неё поверх рук, сложенных домиком.
— Неделю можно. Но не больше. Такие умеют ждать, пока вы передумаете.
Тамара знала. Она двадцать один год передумывала.
В субботу утром она впервые открыла ящичек машинки.
Там было всё так, как она помнила. Шпульки, медные и стальные, восемь штук, одна пустая. Лапки разные, для молнии, для подгибки. Масленка с длинным носиком. Сантиметровая лента, свёрнутая улиткой, с цифрами, стёртыми на первых двадцати сантиметрах от маминых пальцев. И бумажки. Сложенные вчетверо, вдвое, свёрнутые трубочкой. Мамины записи.
Тамара разворачивала их по одной. «Зоя с пятого, юбка, ОТ 96, ОБ 104, дл. 70. Отдала 500». «Брюки Петровичу укоротить, 3 см. Должен». «Томе платье в школу, ОГ 62, рукав 3/4». И последняя, самая свежая, на листке из блокнота в клетку, с трясущимися буквами, мама писала её уже после приступа: «Тома, папку я положила в коробку. Он хороший, но он считает. Не дай ему посчитать за тебя».
Тамара сидела на полу перед машинкой с этой бумажкой в руках. В комнате пахло машинным маслом и мимозой, которую она поставила в банку на подоконник неделю назад и которая всё ещё держалась, хотя шарики уже потемнели и съёжились.
Не дай ему посчитать за тебя.
Она сложила записку и положила обратно в ящичек. Потом передумала, вынула, сфотографировала и положила снова. Пусть лежит там, где мама её оставила.
Глеб позвонил в воскресенье днём.
— Шестьсот, — сказал он без приветствия.
— Восемьсот.
— Тома, имей совесть. У меня ребёнок будет. Мне Нелли все уши прожужжала. Она мне, знаешь, что сказала? Что уйдёт к матери в Тверь, если я с тобой не договорюсь. Беременная. В Тверь. Ты этого хочешь?
Тамара сидела на кухне, перед ней стояла мамина кружка в горошек, остывший чай, на столешнице коричневое кольцо от Даниного какао, которое она так и не оттёрла.
— Я ничего не хочу, Глеб. Я хочу мамины восемьсот.
— Семьсот. Последнее слово. Семьсот, и я больше не могу, у меня реально нет, покупатель больше не даст, я с ним уже говорил.
Она подумала. Не о деньгах. Она думала о том, что мама сказала бы. Мама торговалась на рынке за каждую копейку, но никогда не торговалась с людьми, которых жалела. А Глеба она не жалела. Она его, кажется, понимала. Это было хуже.
— Семьсот пятьдесят, — сказала Тамара. — И ты сам отвезёшь машинку, если я её когда-нибудь решу продать. На своей машине.
Глеб замолчал. Потом вдруг засмеялся. По-настоящему, как смеялся когда-то, лет двадцать назад, когда она пересолила суп и сказала, что так задумано.
— Ты никогда её не продашь.
— Не продам.
— Ладно, — сказал он. — Ладно, Томочка. Семьсот пятьдесят. К нотариусу когда?
Соглашение подписывали в среду, у той же нотариуса с янтарными бусами. Глеб пришёл в серой куртке, Нелли в голубом пальто, уже немного тесном на животе. Тамара пришла в жёлтом.
Нотариус читала текст вслух, медленно, с паузами. Доля, компенсация, срок перечисления, реквизиты. Глеб слушал, глядя в окно, и шрам на его подбородке был совсем белым. Нелли сидела рядом с ним и держала его руку на своём колене, не крепко, просто держала.
— Подписывайте, — сказала нотариус и подвинула листы.
Глеб подписал первым, быстро, своим угловатым почерком с наклоном влево. Тем самым, которым шесть лет назад писал расписку маме. Тамара смотрела, как ручка бежит по строчке, и думала: он сам, наверное, не помнит, что эти буквы уже однажды значили для неё всё.
Она подписала второй.
На крыльце Глеб закурил. Нелли отошла к пандусу, будто давая им поговорить, хотя говорить было нечего.
— Деньги в пятницу придут, — сказал Глеб. — Покупатель в четверг платит.
— Хорошо.
— Тома.
— Что?
Он выпустил дым в сторону, не на неё. Раньше всегда выпускал на неё. Замечала ли она тогда? Нет. Замечала сейчас.
— Я правда забыл про расписку. Ну, почти забыл. Думал, ты не найдёшь.
— Я знаю.
— Ты другая какая-то.
Тамара посмотрела на него. На залысины, на новую серую куртку, на сигарету между пальцами. Двадцать один год. Двое взрослых людей на крыльце нотариальной конторы, и ничего между ними, кроме подписанных листов.
— Я не другая, Глеб. Я такая была. Ты просто не смотрел.
Он затянулся. Ничего не сказал. Выбросил сигарету в урну и пошёл к машине.
Нелли задержалась.
— Можно я вам позвоню? — спросила она. — Ну, не про это. Просто. Я тут никого не знаю, у меня все в Твери.
— Можно.
— И ещё. Короче. Можно вы меня шить научите? Я видела, у вас шторы. Я тоже хочу. Для детской. Только не серые.
Тамара смотрела на неё. На зелёный лак, который уже отрос, и на ноготь, который больше не был обкусан. На живот под голубым пальто. На прядь, выбившуюся из пучка.
— Научу, — сказала она. — Приходите в субботу. У меня мамина машинка, она ножная. Сначала будет трудно.
— Мне не страшно.
Нелли улыбнулась и пошла к машине. Глеб сидел за рулём и смотрел в телефон. Он не поднял головы, когда она села.
Деньги пришли в пятницу, в одиннадцать двадцать утра. Тамара была на работе, телефон тренькнул в сумке, она посмотрела, увидела сумму и убрала телефон обратно. Досчитала квартальный отчёт до конца, сдала, пошла обедать.
В кафе у рынка Фаина ела чебурек и говорила с набитым ртом:
— Ну? Что купишь?
— Не знаю.
— Как не знаешь? Семьсот пятьдесят тысяч, Тома. Тебе на них полтора года жить можно.
— Я и так живу.
— Слушай сюда. — Фаина сняла очки. — Купи себе что-нибудь. Не Дане. Не в квартиру. Себе.
Тамара пила чай. Он был горячий, и она держала стакан, пока он не остыл до нужного.
— Я хочу ткани купить, — сказала она. — Хорошей. Льна, шерсти. И оверлок. И сделать в комнате нормальный свет над машинкой. И, может, курсы. По конструированию.
Фаина надела очки, посмотрела на неё внимательно и сняла.
— Ты шить собралась?
— Мама шила. Тридцать лет. Зое с пятого, Петровичу. Мне.
— И ты будешь?
— Попробую.
Фаина долго молчала, жевала. Потом вытерла пальцы и положила свою руку на Тамарину.
— Мне юбку сошьёшь? Только чтоб длинная. И с карманами.
— Сошью.
— Я заплачу.
— Заплатишь, — сказала Тамара. — Я запишу.
В субботу Нелли пришла к одиннадцати, с тортом и рулоном ткани под мышкой. Ткань была жёлтая, в мелкий белый горошек.
— Я в магазине стояла и думала, какую взять, — говорила она с порога, снимая кроссовки, уже чистые. — Там серая была, бежевая, голубая. А я как увидела вашу кухню, думаю, хочу жёлтую. Глеб сказал, что будет рябить. А я сказала, что это не ему.
Они сели в комнате у окна. Тамара показала, как заправлять нить, как наматывать шпульку, как ставить лапку. Нелли слушала, высунув кончик языка, и записывала в телефон.
— А ногой как?
— Вот так. Ровно. Не торопиться. Сначала будет скакать.
Нелли нажала на педаль. Машинка дёрнулась, маховик крутанулся назад, нитка порвалась.
— Ой.
— Ничего. Ещё раз.
На пятый раз пошло. Неровно, со скачками, но пошло. Нелли сидела над машинкой, сгорбившись, и вела ткань двумя руками, и строчка ползла по жёлтому, кривая, как дорожка на снегу.
— Получается! — сказала она. — Тамара Викторовна, получается!
— Вижу.
Даня заглянул в дверь. Посмотрел на Нелли, на мать, на машинку. Почесал ухо под волосами.
— Мам, я чай поставлю?
— Поставь.
Он ушёл. На кухне зашумел чайник, звякнули кружки. Нелли шила. Тамара стояла рядом и смотрела в окно, на двор, где под старой берёзой таял последний грязный снег.
На подоконнике стояла банка с мимозой. Шарики совсем почернели, высохли и стали похожи на маленькие камешки. Пора было выбросить. Тамара взяла банку, подержала и поставила обратно.
— Тамара Викторовна, а это что?
Нелли держала в пальцах листок из блокнота в клетку. Он выпал из ящичка, когда она искала запасную шпульку.
Тамара взяла записку. Развернула. Мамины трясущиеся буквы.
«Не дай ему посчитать за тебя».
Она сложила листок и протянула Нелли.
— Возьмите. Это теперь вам.
Нелли смотрела на неё, не понимая. Потом прочитала. Долго держала записку, перечитывала, шевеля губами. Потом аккуратно, вчетверо, сложила и положила во внутренний карман кофты.
— Спасибо.
— Шейте, — сказала Тамара. — У вас нитка кончается. Я покажу, как поменять.
Вечером, когда Нелли ушла с недошитой шторой в пакете, а Даня уехал к Серому, Тамара села за машинку сама. Достала из корзины серый Данин носок с той самой кривой штопкой на пятке. Посмотрела на него. Распорола штопку маленькими ножницами, нитку за ниткой.
Потом заправила шерстяную, серую, которую купила вчера в магазине тканей вместе со льном и шерстяным отрезом на Фаинину юбку. Подложила кусочек трикотажа изнутри. Поставила ногу на педаль.
Машинка застучала ровно, как стучала в маминой комнате на Садовой, когда Тамаре было восемь, и платье с белым воротником ещё лежало на столе раскроенным.
На экране телефона, который лежал на подоконнике рядом с банкой мимозы, светилось сообщение от Нелли: фотография жёлтой шторы, кривой, неподшитой, повешенной на прищепках в серой комнате.
Тамара дошила пятку, перекусила нитку и открыла мамин ящичек. Достала чистый листок, ручку. Написала, медленно, своим почерком, ровным, без наклона: «Фаине юбка, длинная, с карманами. Нелли шторы, урок. Себе…»
Дальше она не дописала. Положила ручку на листок и долго смотрела, как за окном в доме напротив одно за другим загораются окна, жёлтые, тёплые, разные.













