Николай уехал с Егорычем на озеро и оставил телефон под ключами. Вера тридцать один год не брала его в руки. Но экран засветился, и она прочитала то, о чём муж молчал ради её спокойствия.
Телефон лежал на тумбочке в прихожей, под связкой ключей, и светился. Николай к этому времени уже спустился на второй этаж, я слышала, как он останавливается на каждой площадке и перекладывает сумку из руки в руку.
Я схватила телефон, распахнула дверь и набрала воздуха для крика. Не крикнула. Внизу хлопнула подъездная дверь, заурчала «Нива» Егорыча, и двор проглотил оба звука сразу.
Экран погас у меня в ладони. В чёрном стекле остались моё лицо без очков и край вешалки с плащом.
— Забыл, — сказала я вслух. — Конечно, забыл.
Прихожая ответила запахом резиновой подошвы и вчерашнего борща.
А утро начиналось обычно. Николай встал в пять, когда я ещё делала вид, что сплю, и долго возился в ванной, не включая верхний свет. Потом на кухне зашипел чайник. Я лежала и слушала, как он достаёт свою железную кружку с отбитой эмалью и ставит на стол так аккуратно, будто в ней что-то хрупкое.
— Ты чего поднялась? — спросил он, когда я вошла на кухню в халате. — Спала бы.
— Бутерброды сделаю. И термос.
— Егорыч всё берёт. И уха у него, и тушёнка. Мы же не на месяц.
— На три дня. Три дня тоже надо что-то есть.
Он усмехнулся в усы. Усы у него давно седые, почти белые, а брови остались чёрными, и лицо от этого похоже на собранное из двух разных мужчин. Рост сто восемьдесят два, но последние годы он носил его так, будто потолки в нашей квартире опустились.
Я нарезала хлеб тонко, почти прозрачно, как резала мать, и завернула в фольгу вместе с варёными яйцами и солёным огурцом. Николай смотрел, как я заворачиваю, и молчал. Тогда я приняла это за обычную мужскую неловкость перед отъездом.
В ванную я зашла после него, протереть раковину. В мыльнице, между обмылком и тюбиком зубной пасты, лежало его обручальное кольцо. Лежало уже со вторника.
— Кольцо забыл! — крикнула я в коридор.
— Не забыл. Пальцы пухнут, ну. Потеряю в озере, и Егорыч мне это до весны поминать будет.
— Тридцать один год носил, не терял.
— Вот и не будем начинать.
Он сел на банкетку обуваться, и вот тогда я споткнулась о чехол со спиннингом, который стоял за дверью. Чехол качнулся и упал на бок.
— Ты удочку оставляешь?
— У Егорыча новые снасти, он давно зовёт попробовать. Свои пускай лежат.
Через стекло балконной двери виднелись его забродные сапоги. Они висели на гвозде с мая, серые от пыли. Обычно за два дня до рыбалки Николай вытаскивал их проветривать и мазал жиром из жестяной банки, и вся квартира пахла этим жиром. Я заметила. И не заметила, так бывает: глаз видит, а сложить два и два не успевает.
— Ну, я пошёл. — Он затянул лямки сумки и выпрямился, держась рукой за косяк. — Не тужи, Верка.
— Звони вечером.
— Там связь через раз. Позвоню, если поймаю.
Он поцеловал меня в лоб. Не в щёку, как целуют каждый день, а в лоб, коротко и сухо, как целуют, прощаясь надолго. Я ещё подумала: стареем.
Потом стукнула дверь, и началась лестница.
Звонок раздался минут через десять. Я как раз стояла посреди кухни с полотенцем в руках и не помнила, зачем его взяла. На пороге была Тамара из квартиры снизу, невысокая, ниже меня на голову, в вязаной жилетке поверх халата и с кудельками, обесцвеченными до цвета сливочного масла.
— Верунь, Колька уехал? Я слышу, лестница скрипит, думаю, неужто в такую рань? Куда это он? На рыбалку? В октябре? Ну что за народ эти мужики?
— На три дня, Тамара. Что случилось?
— У меня лампочка в кухне перегорела. Ты не одолжишь Колю? Или его нет? А когда вернётся? Ты сама вкрутишь? Табуретка у меня шаткая.
— В воскресенье вернётся.
— Мне три дня в темноте на кухне сидеть? А чай как?
— Свечку зажги.
Тамара рассмеялась, махнула рукой и пошла вниз, придерживая жилетку. Я закрыла дверь и повернула замок на два оборота.
Телефон я положила на кухонный стол, на клеёнку в мелкую клетку, экраном вниз. Села напротив, налила себе чаю и стала смотреть на серую спинку чехла. Чехол был потёртый, с трещиной по углу, обмотанный синей изолентой в два слоя: Николай по профессии слесарь-наладчик на теплосети, и любую вещь чинит так, как чинит трубу.
Я не собиралась его трогать. Тридцать один год не трогала.
Это была не добродетель, а скорее привычка. Как не открывать чужие письма, как не заглядывать в чужую тарелку. У нас с Николаем всё всегда лежало на виду, и я думала, что это и называется доверием. Что-то сдвинулось в этом убеждении недавно, ещё до сегодняшнего дня. Нутром почуяла. Но слова для этого у меня не было, и я просто дула на чай.
А потом телефон дрогнул.
Он дрогнул на клеёнке всем корпусом, как живой, и пополз к краю стола. Я успела его поймать. Перевернула, чтобы остановить это ползание, и экран загорелся прямо у меня перед глазами.
На нём было сообщение от контакта «Лариса И.» и первая строчка текста: «Николай Петрович, держитесь. Я рядом. Звоните в любое время, даже ночью».
Я прочитала это один раз. Хватило.
Чай в кружке дрожал мелкой рябью, потому что дрожал стол, а стол дрожал, потому что я упёрлась в него коленом. Я положила телефон и взяла тряпку. Протёрла клеёнку слева направо. Потом справа налево. Потом по кругу вокруг сахарницы, хотя на ней не было ни крошки.
Так у меня устроено. Когда внутри всё смещается, руки идут наводить порядок на ближайшей поверхности. Мать умирала, а я перемывала в её палате подоконник. Сын соседки погиб, а я неделю натирала в подъезде перила. Тряпка в руке успокаивает не меня, а того, кто смотрит со стороны: вот, женщина занята, значит, всё в порядке.
Кто такая Лариса И.?
Мужчины в пятьдесят шесть заводят не только удочки. Эту фразу когда-то сказала мне Тамара, и тогда она показалась мне глупой. Сейчас она сидела в голове, как заноза, и дёргалась при каждом вдохе. Я вспоминала сентябрь: Николай ушёл на балкон с телефоном и говорил там вполголоса минут двадцать, а когда вернулся, глаза у него были красные. «Ветер», сказал он. Окна на балконе были закрыты.
Держитесь. Я рядом. Даже ночью.
Если бы он завёл кого-то, я бы знала, что делать. Мысль пришла сама, я её не звала, и мне стало стыдно. Но она была честная. С изменой всё понятно: собрать вещи, позвонить Дине, составить список, что делить. А вот с этим непонятным, глухим, живущим за грудиной ощущением, что ты не знаешь собственного мужа, делать нечего. Его нельзя ни вымыть, ни протереть.
Я взяла телефон. Экран спросил код.
Сначала я набрала дату нашей свадьбы. Телефон коротко дёрнулся и отказал. Тогда я набрала день рождения дочери, и он открылся.
От этого почему-то стало больнее, чем от всей этой лестницы и Ларисы. Дочь стояла в его телефоне на первом месте, а я не стояла нигде. Я посмотрела на заставку: озеро, лодка, Егорыч в панаме. Ни одной нашей фотографии.
Первым делом я открыла переписку. Я читаю документы, это моя работа: я бухгалтер в управляющей компании, двадцать шесть лет сверяю суммы, ищу расхождения и читаю в договорах мелкий шрифт. Руки сами нашли привычную манеру. Снизу вверх, строка за строкой, как акт сверки.
«Николай Петрович, держитесь. Я рядом. Звоните в любое время, даже ночью».
Выше, его ответ: «Завтра в 8:40. Доеду. Егорыч повезёт».
Ещё выше: «Кольца и цепочки снимите заранее. С полуночи ни есть, ни пить. Приёмное отделение, с собой направление, полис, паспорт, СНИЛС, выписку. Сегодня успейте до трёх часов сдать кровь и ЭКГ в консультативной поликлинике».
Приёмное отделение.
Я перечитала эти два слова три раза. Я не сразу поняла, что они значат. Мозг, настроенный на одну версию, цеплялся за неё, как цепляется за ручку человек в тряске, и не хотел перескакивать на другую. Кольца и цепочки. Приёмное отделение. Чьё?
Ещё выше. «Спасибо, что вы есть, Лариса Игоревна. Без вас я бы не решился».
Потом: «Николай Петрович, я бы на вашем месте сказала жене. Но это ваше решение».
И его ответ, который я прочитала медленнее, чем всё остальное: «Скажу. Просто не сейчас. У неё два года назад мать. Она ещё не отошла. Скажу после, когда станет понятно, что и как».
У неё два года назад мать.
Я сидела и смотрела на эти слова, и тряпка лежала у меня на коленях, мокрая и холодная. Потом, уже не по порядку, а как человек, который лезет в шкаф в поисках пропавшей вещи, я открыла галерею. Последние снимки не имели отношения к озеру. Бланк с печатью, сфотографированный на кухонном столе в гараже, рядом лежала ветошь с масляным пятном. Я приблизила текст двумя пальцами.
«Направление на плановую госпитализацию. Диагноз: ишемическая болезнь сердца, стенокардия напряжения. Коронарография, стентирование по показаниям».
Каждое слово я читала как строку в договоре. Ишемическая. Болезнь. Сердца.
Ни одна мышца не дрогнула. Но кухня как будто отъехала на метр назад, и я увидела её со стороны: клеёнка, кружка, бутерброды в фольге, которые он, оказывается, не взял, потому что всё взял Егорыч. Фольга лежала на подоконнике, там, где я её оставила. Я так старалась. Три дня тоже надо что-то есть.
Телефон зазвонил в моей руке.
На экране высветилось: «Егорыч». Я посмотрела на него и ответила раньше, чем решила.
— Коль, ну ты где пропал? — загудел в трубке хриплый голос. — Я тебе звоню, звоню. Лариса твоя просила напомнить, что в три…
— Это Вера, Егор Семёнович.
В трубке стало слышно, как он дышит. Потом кашлянул.
— Верочка. Здравствуй, голубушка. А Колька… он тут, на озере, сети нет, он ушёл с удочкой в камыши. А я вот с его телефона…
— Телефон у меня, Егор Семёнович. Дома.
— Ах ты…
Фоном за его голосом прошёл голос из репродуктора, ровный и женский: «Пациентов на ЭКГ просят пройти в кабинет номер семь». Потом хлопнула дверь, скрипнули колёсики каталки.
— Хорошее у вас озеро, — сказала я. — С громкой связью.
— Верочка…
— Он в порядке?
— Он в порядке, голубушка. Он даже шутит. Правда. — Егорыч шмыгнул носом, и этот звук для крепкого мужика был страшнее любых слов. — Он просил, понимаешь. Я ему говорил: Колька, дурак, скажи. Он: Егорыч, ты её не знаешь, она выдержит, но потом сляжет.
— Передайте ему, что телефон у меня.
— Передам.
Я нажала красную кнопку и сидела так минуту, держа телефон двумя руками, как держат кружку, которая слишком горячая, но поставить некуда.
Дину я набрала через четыре минуты. Она взяла после второго гудка, говорила быстро и вполголоса, и я слышала у неё за спиной шелест бумаги и чужие голоса.
— Мам, привет, я на планёрке, что-то случилось? Давай я перезвоню через…
— Где отец?
— На рыбалке. — Пауза. — Мам, ну.
— Дина.
— Мам, ну что ты…
— Я держу его телефон. Читаю переписку с Ларисой Игоревной.
В трубке стало тихо. Потом хлопнула дверь, и голоса планёрки отрезало.
— Ох, — сказала дочь совсем другим голосом, детским, каким говорила в шесть лет, разбив чашку. — Мам, там плановая, понимаешь? Там не операция даже, они через руку заходят, через сосуд, ставят стент, и через двое суток домой. Таких делают каждый день по десять штук. Он сам всё узнал, сам записался, я ему только контакт нашла, одноклассница моя работает в том центре, она и вывела на Ларису.
— Давно ты знаешь?
— С сентября.
С сентября.
— Он просил, мам. Я говорила ему: скажи маме. Я приехать хотела. Он запретил. Он сказал, что ты опять всё возьмёшь на себя и сляжешь, как с бабушкой.
— Я не слягу.
— Мам, ну.
— Я не слягу, Дина, — повторила я, и голос у меня был ровный, как линейка. — Иди на свою планёрку.
— Мам, ты там как? Я сейчас отпрошусь, возьму билет…
— Иди. Я позвоню.
Она ещё что-то говорила про любовь и про то, что он боялся, а я уже нажала отбой.
Все знали. Дочь знала. Егорыч знал. Лариса Игоревна, которую я ни разу в жизни не видела, знала. А я знала только, что в сентябре Николай две недели не мог подняться на наш четвёртый этаж без остановки, и ничего не спросила.
То есть спросила один раз, на третьей площадке. Но он сидел на ступеньке с серым лицом и шнурком в руке.
— Шнурок, — сказал он. — Развязался.
Ага, подумала я. Шнурок. И пошла дальше с пакетом картошки, оставив его сидеть. Потому что если бы я остановилась и спросила второй раз, то услышала бы ответ.
Есть вещи, которые не говорят вслух. Их просто знают, и обе стороны делают вид, что не знают.
В том же сентябре я стирала его рабочую спецовку и нашла в нагрудном кармане стеклянный тюбик. Маленький, с белыми таблетками под язык. Я покрутила его в пальцах, прочитала название на этикетке, которое знала по матери, и положила обратно. Застегнула карман на пуговицу. Не спросила ничего. Повесила спецовку сушиться на балкон рядом с сапогами.
Может, поэтому он и не сказал. Не потому что я слабая. Потому что я так старательно показывала, что мне ничего не нужно знать.
Я встала, вылила остывший чай, вымыла кружку и поставила её дном вверх на сушилку. Потом вытерла стол. Потом ещё раз.
К вечеру я решила, что дождусь воскресенья. Пусть вернётся, пусть расскажет, пусть думает, что скрыл. Я положу телефон туда, где он лежал, под ключи, и скажу: «Вот ты и забыл его, балбес». И он поймёт, что я знаю, или не поймёт. Но будет воскресенье, и он будет живой, и мы сядем за стол.
Так я думала. Умно, правильно и очень по-своему: ничего не трогать, ничего не менять, сохранить порядок.
В седьмом часу, когда за окном стало темнеть и во дворе зажёгся единственный фонарь, телефон зазвонил снова. «Лариса И.»
Я смотрела на это имя секунд пять. А потом ответила.
— Николай Петрович? — спросил женский голос, низкий, спокойный, из тех, под которые хочется выпрямить спину.
— Это Вера. Жена.
Тишина.
— Здравствуйте, Вера. — Она не удивилась, не охнула, и за это я была ей благодарна. — Он не знает, что вы ответили?
— Он оставил телефон дома.
— Вот как.
— Он в порядке?
— В порядке. Сегодня сдал анализы, ЭКГ в норме для его диагноза, давление после ужина измеряли, сто тридцать на восемьдесят. Завтра в восемь сорок ему нужно быть в приёмном. Я встречу.
— Это опасно?
— Это плановая процедура. Мы такие делаем каждый день. — Она помолчала. — Но ему страшно, Вера. Это не стыдно. Он всё время спрашивал, как вы будете, если что-то. И я, честно говоря, пыталась его убедить, чтобы вы были рядом.
— Он мне не сказал.
— Я знаю. Простите, что не позвонила сама. Я не имела права.
— Нет, — сказала я. — Не имели.
Потом добавила, потому что стыдно было за собственный тон:
— Спасибо, что вы были рядом. Ему.
— Рядом бывают те, кого пускают. Спокойной ночи, Вера.
Я положила телефон на стол и поняла, что телефон садится: восемь процентов, красный столбик. Принесла из прихожей его зарядку, воткнула в розетку над столом, и на экране побежал зелёный значок.
Я могла бы на этом остановиться. Я потом много раз думала: могла бы закрыть, положить под ключи, лечь спать. Но на экране светилась иконка «Заметки», а на ней красный кружок с цифрой один. И рядом с этим кружком, в самом верху списка, был закреплённый файл с названием, от которого у меня стало сухо во рту.
«Вере».
Я открыла.
Это был текст, набранный одним пальцем, с опечатками, которые он не стал исправлять. Я читала и слышала его голос, хриплый, чуть насмешливый, с этим «ну» посередине.
«Вера. Если читаешь, то я, наверное, лишний раз перестраховался, и ты на меня ругаешься. Ругайся, заслужил.
Паспорт на машину и страховка в синей папке, верхняя полка в серванте. Квитанции за свет и воду оплачены вперёд до января, я проверял. Котёл в гараже не трогай, позвони Егорычу.
Тамаре ключ не давай. Она лампочку не вкрутит, только охать будет.
Ты не умеешь просить. Я это всегда знал и пользовался. Прости.
И свет в коридоре включай вечером, не экономь. Ты ходишь там в темноте с тех пор, как не стало мамы. Думаешь, я не вижу?
Н.»
Я дочитала и не сразу поняла, что смеюсь. Смех получился странный, одним коротким выдохом: он написал про Тамару и лампочку. Про синюю папку. Про котёл. Мой муж, лёжа на скамейке в чужой поликлинике, составлял для меня опись имущества, как для бухгалтерской проверки.
А потом нос потёк. Я не заметила, как это началось. Глаза горели, подбородок мокрел, и я подставила ладонь под щёку, чтобы не упало на телефон. Сначала я держалась. Я правда держалась, сжав зубы, уставившись на солонку, на шов клеёнки, на пятнышко на плитке. Но предложение про свет в коридоре стояло передо мной даже с закрытыми глазами.
Он видел. Каждый вечер, когда я после работы проходила мимо выключателя и не нажимала, потому что в темноте мне было легче, он видел. И не говорил. Мы оба видели друг друга и оба молчали, как два человека, которые разошлись на узкой лестнице, прижавшись к противоположным стенам.
Я встала, чтобы налить воды. Открыла кран и подставила стакан, и не закрыла вовремя. Вода подступала к краю, подступила и пошла через него, по пальцам, на столешницу, на пол. Я стояла и держала стакан двумя руками, как будто иначе не удержать, и плакала уже в голос, некрасиво, с подвываниями, какие у меня были только на похоронах матери.
Никто не слышал. Только Тамара внизу, наверное, стукнула в потолок шваброй. А может, и не стукнула.
Около полуночи я отперла дверь на балкон.
В лицо ударил холодный воздух с запахом мокрых листьев и дыма. Внизу, во дворе, светился единственный фонарь, и в его свете было видно, как моросит мелкий осенний дождь. Я включила лампочку на балконе, жёлтую и голую, и посмотрела на сапоги.
Они висели на гвозде, подвешенные за ремешки. Пыль на них лежала ровным слоем, как мука. В левом голенище за лето свил паутину какой-то паук и затаился там, не подозревая, что сезон закончился.
Какая там рыбалка. Он врал мне так плохо, что поверить мог только тот, кто очень хотел поверить. Сапоги на балконе. Спиннинг за дверью. Хлеб, который не взял. Кольцо в мыльнице. Поцелуй в лоб. Всё лежало на виду, как купюры, оставленные на столе: пересчитывай, не хочу.
Я тоже не хотела.
Вот в чём была беда. Не в нём, не в Ларисе Игоревне и не в дочери, которая знала, а я не знала. Беда была в том, что мы тридцать один год жили, отгородившись друг от друга молчанием, и называли это уважением к чужим границам. А он, оказывается, ночью выключал везде свет, чтобы я не видела, как у него дрожат руки.
Я погасила лампочку и вернулась в комнату.
Достала из антресолей дорожную сумку. Ту самую, с которой два года назад ездила к матери в больницу. Руки помнили сами: тапочки на резиновой подошве, зубная щётка в футляре, расчёска, влажные салфетки, свежее бельё, тёплые носки, зарядка, блокнот, ручка. В больнице всегда не хватает ручки. Я проверила шкаф. Взяла его спортивные штаны, байковую рубашку, ту, клетчатую, с вытертыми локтями. Потом подумала и положила сверху железную кружку с отбитой эмалью. Из других он пить не любит.
Потом пошла в ванную, достала из мыльницы кольцо и повертела в пальцах. Оно было тёплым, будто только что с руки. Внутри, на гравировке, оставалась дата, которую я не хотела читать. Я положила его в карман халата и застегнула молнию.
Спать я не легла. Сидела на кухне, пила чай, смотрела на тёмный двор. В четыре утра зазвонил будильник, который я выставила на всякий случай, и я выключила его, не вздрогнув: уже сутки как не спала.
Первый автобус до областного центра уходил в пять десять. Дорога занимала два с половиной часа, к приёмному отделению я успевала впритык. Это была бухгалтерия страха: я считала минуты, а думала про другое.
У двери я задержалась. Прихожая стояла тёмная, в ней пахло плащом и его ботинками. Я протянула руку к выключателю, как делала два года подряд каждый вечер, и не нажала. Потом нажала.
Лампочка вспыхнула, жёлтая и резкая. Я зажмурилась, постояла секунд десять и оставила её гореть.
Потом спустилась этажом ниже и постучала в дверь Тамары. Она открыла сразу, как будто стояла за дверью, в халате, с сеточкой на кудельках и с красными от недосыпа глазами.
— Верунь? Что? Кто? Случилось что? Ты куда с сумкой?
— Коля в больнице. Сердце. Стент поставят сегодня. Я еду к нему.
Я сказала это вслух впервые, и слова оказались короткими. Тамара открыла рот. Я приготовилась к потоку вопросов, но она ничего не спросила. Стояла и смотрела на меня, потом вдруг шагнула, обняла меня за плечи, маленькая, тёплая, пахнущая кремом и валерьянкой, и ткнулась лбом мне в ключицу.
— Езжай, — сказала она в мою куртку. — Цветы я полью. Лампочку обойдусь, свечку зажгу.
— Я потом сама вкручу.
— Вкрутишь, вкрутишь. Езжай.
На остановке никого не было, кроме парня с огромным рюкзаком и бабушки с клетчатой сумкой на колёсиках. Автобус пришёл без опоздания, жёлтый, заляпанный до окон, с запахом дизеля и мокрой шерсти. Я заняла место у окна и прижала сумку к коленям.
За стеклом тянулись поля, чёрные и размокшие, с белыми клочьями тумана в низинах. Светало медленно. Водитель включил радио, и оно тихо бормотало что-то про пробки. Я достала телефон, посмотрела на уровень заряда и подключила его к пауэрбанку, который взяла с полки. Сорок процентов. Хватит.
Я репетировала. Сначала хотела сказать ему твёрдо: «Ты не имел права». Потом хотела закричать. Потом думала, что он обидится, и стало жалко его, и я перестала репетировать. Ничего не придумывалось. Я просто смотрела, как за окном проплывают жёлтые берёзовые посадки, как по ним тянется железная дорога, как лежат на земле листья.
На подъезде к городу телефон в руках звякнул. Сообщение от Дины: «Мам, я купила билет, буду к вечеру. Не ругай папу, ладно?» Я ответила: «Не буду». И почему-то поверила сама себе.
Кардиологический центр стоял на окраине, за полосой высоких тополей. Огромное стеклянное здание с козырьком, на котором дождь рисовал дорожки. Внутри пахло хлоргексидином и свежевымытым полом, в холле стучали по плитке каблуки, а за стеклянной перегородкой сидела девушка в голубой форме и смотрела в монитор.
Я спросила про приёмное отделение. Она показала налево, потом направо, потом сказала что-то про лифт, и я пошла, не запомнив.
Николай сидел на пластиковой скамье в коридоре. В спортивных штанах и сером свитере, в тех самых тапочках, которые он носил дома, с белым браслетом на левом запястье. Рядом сидел Егорыч, огромный, красный, в нелепой панаме, которую, похоже, он так и не снял с озера. Они молчали, глядя в пол. Одинаково, как два школьника у кабинета директора.
Первым меня заметил Егорыч. Он вскочил, панама съехала ему на затылок, и он открыл рот, но я приложила палец к губам.
Николай поднял голову.
В нём что-то сделалось. Лицо, обычно собранное в складки, вдруг разгладилось, и я увидела его таким, каким он был в двадцать пять, когда пришёл знакомиться с моей матерью с букетом астр и забыл от страха своё имя.
— Вер? — сказал он.
— Телефон принесла.
Я достала из сумки его телефон в изоленте и протянула. Он смотрел на него, как на чужую вещь.
— Я его на тумбочке оставил.
— Под ключами. Светился.
— Ты читала.
— От первой строчки до последней. Включая заметки.
Где-то в глубине коридора хлопнула дверь. Егорыч кашлянул в кулак.
— Я, пожалуй, чайку добуду, — пробормотал он и исчез за поворотом с видом человека, спасающегося от пожара.
Мы остались вдвоём. Николай всё ещё держал телефон двумя руками, не глядя на меня.
— Я хотел после, — сказал он. — Когда будет понятно.
— После чего?
— Ну… после.
— Коля. — Я села рядом, на то место, где только что сидел Егорыч, и скамья ещё хранила его тепло. — Ты врёшь хуже, чем рыбу ловишь. Сапоги на балконе в паутине. Спиннинг за дверью. Ты что, правда думал?
Он засмеялся. Закашлялся, схватился за грудь, махнул рукой, мол, ничего, ничего, и смеялся дальше, мелко, надсадно, пока у него не покраснели глаза.
— Думал, — выдохнул он. — Ты ж не смотришь по сторонам, когда занята.
Я ударила его кулаком в плечо, не сильно. Он охнул для порядка.
— А я не спросила, — сказала я. — В сентябре. Таблицы эти стеклянные в кармане спецовки. Я нашла и положила обратно.
— Знаю.
— Что?
— Знаю, — повторил он. — Они лежали в левом кармане, а я всегда клал в правый. Я догадался, что ты видела. Ждал, что спросишь. Неделю ждал. Потом перестал.
Вот так, подумала я. Мы оба ждали, оба знали, и каждый берёг другого от разговора, который давно надо было начать.
— Дурак, — сказала я.
— Сама дура, — ответил он беззлобно, как говорил всю жизнь.
Я расстегнула молнию кармана, достала кольцо и положила ему на колено. Потом подумала и взяла обратно.
— Тебе велели снять. Я подержу.
— Подержи.
— Тридцать один год, Коля. Один день без него, и я чуть с ума не сошла.
— А ты чего хотела? — Он взглянул на меня, и в этом взгляде было что-то прежнее, ироничное и тёплое. — Это был эксперимент. Выдержишь ты без меня сутки или нет.
— Не смешно.
— Нет, — согласился он. — Не смешно.
Он взял мою руку, ту, в которой я держала кольцо, и накрыл своей. Ладонь у него была шершавая, горячая, с шрамом на большом пальце от старой фрезы. Мы так сидели и молчали, но молчание теперь было другое, не то, что дома. Живое. С дыханием внутри.
Из-за двери вышла медсестра в голубом костюме, с планшетом в руках, и громко, как говорят в больницах, чтобы слышали все, спросила:
— Новиков Николай Петрович?
— Я.
— На подготовку, пожалуйста.
Он встал, придерживаясь за мою руку, а потом отпустил. Расправил плечи, как делал, когда выходил на смену в мороз, и выпрямился, и мне показалось, что потолки в коридоре поднялись.
— Не тужи, Верка, — сказал он.
— Иди уже.
Он пошёл за медсестрой по длинному коридору, в своих домашних тапочках, и я смотрела ему в спину, пока дверь не закрылась и над ней не загорелась красная лампа.
Кольцо лежало у меня в кулаке. Я надела его на большой палец, где оно села плотно, почти как родное. Положила сумку с железной кружкой на соседнее сиденье и расстегнула куртку. В коридоре было тепло, пахло чаем из автомата, и где-то далеко Егорыч громко рассказывал кому-то про уху.
Под ладонью, на коленях, снова загорелся его телефон. Дина: «Мам, ты где?»
Я набрала одно слово и отправила.
«Здесь».













