Двадцать лет кормила и обстирывала всю родню на даче — а в это лето вышла к ним с пустым столом

Зять стоял в дверях веранды с пустым пятилитровым баллоном в каждой руке и смотрел на Валентину так, будто она уже согласилась.

— Валентин Сергеевна, вы по огурчикам сегодня пройдитесь, а? А то Светка беременная, ей нагибаться нельзя. И малосольных закрутите баночек шесть, мы в город заберём. Тебе что, трудно? Ты же всё равно дома сидишь.

Она вытерла руки о фартук. На плите доходил овощной суп для внука, в тазу мокло бельё двух семей, а в восемь надо было встречать электричку — везти невестке вещи, которые та забыла в прошлый приезд и теперь требовала «срочно, ну ты же всё равно никуда не едешь».

— Хорошо, Дим, — сказала Валентина и улыбнулась.

Дима поставил баллоны на пол — два пустых, гулких — и пошёл к гамаку, где уже два часа лежал с телефоном. Светлана, дочь, сидела в шезлонге под яблоней, листала что-то, смеялась. Беременность была на четвёртом месяце, и нагибаться ей действительно было нельзя — Валентина это понимала и не спорила. Просто почему-то выходило, что нельзя нагибаться никому, кроме неё.

Телефон в кармане фартука завибрировал. Муж.

— Валь, ты куда рубашку мою синюю дела? Которая в клетку. Я тут найти ничего не могу.

— Она в шкафу, Коль. Вторая полка. Я её погладила вчера.

— А чего не на вешалке?

— Сейчас перевешу.

Она убрала телефон и постояла секунду посреди веранды. Два пустых баллона у ног. Полное ведро очистков, которое надо вынести. Огород, где её ждали огурцы. И где-то в самом дальнем углу головы — список. Не записанный, а просто живущий там годами. Заменить кран в ванной. Дочитать книгу, начатую ещё на майские. Съездить к Зинке в соседнее село, она звала ещё в апреле. Дойти наконец до врача с коленом, которое к вечеру отекало так, что чулок не снять.

Ничего из этого списка за пять лет не сдвинулось ни на пункт.

Дачу строил ещё свёкор, царствие небесное. Шесть соток в товариществе «Берёзка», домик в полтора этажа, банька, теплица. Когда свёкор умер, всё досталось Николаю — единственному сыну. И с тех пор дача стала местом, куда летом съезжалась вся родня, как на курорт. С той только разницей, что на курорте есть горничные, которым платят.

Горничной была Валентина.

Готовила на семь-восемь человек по выходным. Стирала. Полола. Закатывала на зиму так, что банок хватало всем — и дочери в город, и невесткиной родне, и Диминой матери, которая забирала по ящику и ни разу не сказала спасибо, только проверяла, не водянистые ли помидоры.

Шестьдесят два года. Двадцать восемь лет в школьной столовой поваром — оттуда и руки, привыкшие кормить толпу. Два года как на пенсии. И эти два года почему-то оказались самыми тяжёлыми: раньше хоть зарплата капала, а теперь просто — дом, огород, родня и слово «бесплатно», которое никто не произносил вслух, но которое висело над «Берёзкой» как запах скошенной травы.

— Мам, а ты салат сделаешь? — крикнула из-под яблони Светлана. — Тот, с фасолью. Дима его любит.

— Сделаю.

— И знаешь, Гольцовы вечером заедут, Дима с Сергеем по работе что-то решить хотят. Так ты на них тоже накрой, ладно? Неудобно же.

Гольцовы. Чужие люди, которых Валентина видела два раза. Накрой. Неудобно.

— Сколько их?

— Ну, Сергей с женой и дочка. Трое.

Значит, на десятерых. Она кивнула и пошла за фасолью в погреб.

Перелом случился не от усталости. От усталости не ломаются — к ней привыкают, как к больному колену. Сломалось от арифметики.

Приехал племянник, Андрей. Сын покойной сестры Николая, единственный, кто на этой даче появлялся не за банками, а чтобы помочь — то крышу подлатает, то воду проведёт. Парню тридцать, работал бухгалтером в каком-то агрохолдинге, и голова у него была устроена на цифры.

Сидели вечером на веранде, чай пили. Валентина как раз вернулась с огорода — два полных ведра огурцов, спина не разгибалась. Поставила вёдра, села, и Андрей вдруг говорит:

— Теть Валь, а вы хоть считали когда-нибудь, сколько вы тут наработали?

— Чего считать-то, Андрюш. Семья ж.

— Нет, ну интересно. — Он достал телефон, открыл калькулятор — просто от характера. — Вот закрутки. Сколько банок за лето?

— Ну… двести, наверное. С чем-то.

— Двести банок. В магазине банка нормальных огурцов сейчас рублей сто пятьдесят, а домашние и того дороже люди берут, по двести-двести пятьдесят. Возьмём по двести. Это сорок тысяч. Только закрутки.

— Да брось ты.

— Готовка. Вы тут по выходным на сколько человек готовите? На восемь? Это считай небольшое кафе. Повар на банкет в нашем районе берёт минимум три тысячи за выход, а вы каждые выходные с мая по сентябрь. Двадцать выходных, по два дня. Сорок выходов. Сто двадцать тысяч.

Валентина засмеялась — неловко, отмахиваясь.

— Стирка, уборка, огород… — Андрей не останавливался, и в голосе у него уже не было скуки, было что-то злое. — Я скромно беру. Знаете, сколько за лето выходит? Тысяч триста. А если за пять лет, что вы тут одна тянете после деда, — это полтора миллиона, теть Валь. Полтора миллиона рублей вы подарили людям, которые баллоны до гамака донести ленятся.

На веранде стало тихо. Светлана, оказывается, стояла в дверях — слушала.

— Андрей, ну ты считаешь как-то… — начала она. — Это же мама. Маме в радость.

— В радость? — Андрей повернулся к Валентине. — Теть Валь, вам в радость?

И вот тут Валентина не нашла, что ответить. Потому что соврать «да» язык не повернулся. А сказать «нет» — означало обрушить что-то, что держало эту дачу, эту семью, эти двадцать лет.

Полтора миллиона. Цифра стояла перед глазами и не уходила. Она знала каждую банку из этих двухсот. Каждую ночь августа, когда закатывала до двух часов, чтобы не сопрело. Каждое колено.

— Пойду спать, — сказала она и встала.

Вёдра с огурцами так и остались на веранде. Впервые за пять лет она не убрала за собой на ночь.

Наутро объявили большой сбор — субботний обед на всю родню. Приехали невестка Оксана с мужем Валентининого деверя, прикатила Димина мать Тамара Петровна, явились сами молодые. Человек двенадцать.

Валентина с утра не подошла к плите.

К одиннадцати Светлана заглянула на кухню — пусто, холодно, ничего не режется, не парится.

— Мам, ты чего? Скоро все сядут.

— Сядут, — кивнула Валентина спокойно. — Я хотела с вами всеми поговорить. За столом. Раз уж все собрались.

Расселись на веранде. Длинный стол, который свёкор сколачивал ещё при жизни. Двенадцать человек, и пусто — ни салатов, ни горячего, только чай и хлеб. Лица недоумённые.

— А еда где? — спросила Тамара Петровна, оглядывая стол как ревизор.

— Сейчас про еду и поговорим. — Валентина села во главе, сложила руки. Голос держала ровным — специально, чтобы не сорваться. — Я тут двадцать лет всех кормлю, обстирываю и обхаживаю. Бесплатно. И последние пять — одна. Андрей вон подсчитал, что я за эти годы наработала на полтора миллиона. Я не прошу денег за прошлое. Бог с ним. Но дальше так не будет.

— В смысле — не будет? — Дима даже привстал.

— В прямом. С сегодняшнего дня дача работает по новым правилам. Кто приезжает отдыхать — привозит свою еду или скидывается на продукты и помогает на кухне. Огород общий, кто хочет банки на зиму — идёт и полет, и закатывает сам, я научу. Стирку каждый стирает свою. Я готова готовить — но на тех, кто помогает. А прислугой я больше не работаю.

За столом повисло такое молчание, что слышно было, как на участке стрекочет коса соседа.

— Валя, — Николай заговорил тихо, и в его тихости было больше угрозы, чем в крике. — Ты при людях-то не позорь. Ну что ты как маленькая. Покапризничала — и хватит.

— Я не капризничаю, Коль. Я устала.

— Все устают! — рявкнул Дима. — Я вон на работе устаю, и ничего, не выкобениваюсь.

— Ты на работе деньги получаешь, Дим.

И вот тогда Тамара Петровна, Димина мать, поджала губы и произнесла фразу, от которой Валентина на секунду перестала дышать:

— Тебе что, трудно? Ты же всё равно дома сидишь. Мать — она на то и мать, чтоб отдавать. А ты счёт выставляешь родным людям. Мы же семья. Стыдно тебе должно быть. Деньгами семью меряешь — тьфу.

«Мы же семья». Этими двумя словами с Валентины двадцать лет списывали всё. Они были как печать «оплачено» на счёте, который никто не собирался оплачивать.

— Вот именно, Тамара Петровна, — сказала Валентина. — Семья. А семья — это когда друг другу помогают. А не когда одна тянет, а одиннадцать в гамаке лежат.

Доспорить не дали — приехали те самые Гольцовы, которых ждали ещё со вчера, и все засуетились, заговорили о другом, обрадовались поводу замять. Валентина ушла в дом. Спорить дальше смысла не было: каждый остался при своём, она это видела по лицам. Светлана глядела в стол. Николай — мимо. Тамара Петровна с видом победительницы наливала себе чай.

Она поднялась на полтора этажа, в свою комнатку под крышей, и легла. Решила: будь что будет. Полежала, отдышалась. А потом вспомнила, что внизу в холодильнике стоит банка сметаны, которую просила Светлана — для лица, маски какие-то делать. Спустилась тихо, по задней лестнице, чтоб никого не тревожить.

И на этой лестнице, за тонкой фанерной стенкой, услышала голоса. Дочь и зять. Вышли в сени поговорить — думали, никого нет.

— …совсем мать с катушек съехала, — это Дима. — Полтора миллиона он насчитал. Племянничек-калькулятор.

— Да забей, — Светлана. — Это у неё возрастное. Перебесится. Куда она денется-то. Завтра уже опять у плиты будет, вот увидишь. Она по-другому не умеет, ей же скучно, если не обслуживает кого-нибудь.

— Главное — не вестись. Поканючит и перестанет.

— Знаешь, как с ней надо? Похвалить разок — «мам, ну никто так огурцы не делает». И всё, растает. Она же на этом живёт. Слово доброе сказал — и год потом задаром пашет, ха.

Смех. Лёгкий, родной смех дочери, которую Валентина растила почти одна первые годы, пока Николай по командировкам мотался. Которую кормила лучшим куском. За которую сейчас, беременную, готова была горы свернуть.

«Слово доброе сказал — и год задаром пашет».

Валентина постояла на лестнице, держась за перила. Подниматься обратно не стала. Поставила банку сметаны на ступеньку и вернулась наверх без неё.

К вечеру Гольцовы и родня проголодались всерьёз. Двенадцать человек, и никто за весь день толком не ел. На кухне — шаром покати, в магазин за десять километров никто не поехал.

И тогда Тамара Петровна, утомившись ждать, объявила:

— Ну хватит этого цирка. Раз Валентина забастовала — я сама приготовлю. Подумаешь, наука. Я, между прочим, тридцать лет семью кормила, пока эта ещё под стол ходила. Сейчас всё будет.

Валентина как раз спустилась — за водой. Услышала, остановилась в дверях.

— Конечно, Тамара Петровна, — сказала она ровно. — Кухня в вашем распоряжении. Картошка в погребе, мясо в морозилке. Я даже мешать не буду. Готовьте.

И села на табурет в углу. Сложила руки на коленях. И стала смотреть.

Тамара Петровна засучила рукава с видом маршала. Достала мясо — мёрзлое, колом. Кинула на сковороду как есть. Зашипело, потекло, мясо пустило воду и стало вариться в собственном соку, серое. Картошку чистила долго, срезая половину вместе с кожурой, изрезала палец, ойкнула. Засыпала всё в одну сковороду, залила маслом так, что пошёл чад. Открыла духовку — не зная, на сколько ставить. Запахло горелым.

Двенадцать голодных человек подтягивались к веранде, заглядывали на кухню, мрачнели. Дима ходил кругами. Светлана нюхала воздух и морщилась.

Через час Тамара Петровна вынесла на стол сковороду. Сверху горело, внутри плавало в воде сырое мясо с недочищенной картошкой. Положила себе первая, попробовала. И отложила вилку.

— Что-то плита у вас неправильная, — сказала она. — Газ слабый.

— Газ как газ, — отозвалась Валентина из угла. — Двадцать лет на нём готовлю.

Никто не ел. Тамара Петровна сидела пунцовая. А потом встала, бросила:

— Знаете что, мне домой пора. Дела. — И начала собираться. Через двадцать минут её машина выехала за ворота «Берёзки», и больше за всё лето она не появилась.

Гольцовы, потоптавшись, уехали в придорожное кафе. Дима с Сергеем своё дело так и не «решили».

После того ужина дача раскололась надвое — тихо, без скандала, само собой.

Деверь с Оксаной обиделись насмерть. Оксана, забирая вещи, бросила в сенях:

— Я думала, мы родные. А тут, оказывается, по счётчику. Ну и сидите со своими счётчиками.

Уехали. Не звонили до самой осени, а осенью позвонили — спросить, остались ли свободные банки огурцов. Свободных не было.

Николай дулся неделю. Спал на диване, демонстративно ел всухомятку, ждал, что Валентина не выдержит, кинется кормить. Не кинулась. На восьмой день, проголодавшись, он сам пожарил себе яичницу — впервые за тридцать лет совместной жизни. Получилось плохо, но получилось. А ещё через неделю молча взял ведро и пошёл полоть. Не извинился — он не умел. Но полол до темноты, и Валентина видела в этом больше, чем в любых словах.

А Светлана пришла на третий день. Постучала в комнатку под крышей — раньше она сюда не поднималась годами.

— Мам. Я… я слышала, что ты вниз спускалась. Тогда. Когда мы с Димкой в сенях… — Она замолчала, потом выдавила: — Прости. Я дура. Я так привыкла, что ты всё, что я даже не думала, что тебе… — И заплакала. По-настоящему, не как тогда, под яблоней.

Валентина не бросилась её утешать. Сидела и слушала. А потом сказала:

— Ты, Свет, скоро сама матерью будешь. Так вот запомни. Мать — это не прислуга. И если кто-то тебе скажет «ты же всё равно дома сидишь» — гони его в шею.

Светлана вытерла лицо и кивнула. А на следующих выходных встала к плите рядом с матерью — резать, мешать, учиться. Беременной нагибаться нельзя, а резать можно. Готовили вдвоём, и впервые за пять лет Валентина не чувствовала к вечеру спину так, будто по ней проехали.

Андрей приехал в конце июля, привёз — без всякого повода — большую коробку. Поставил на веранду.

— Это что? — насторожилась Валентина.

— Откройте.

Внутри лежал кухонный комбайн. Хороший, дорогой, такой она в магазине только разглядывала, не решаясь.

— Андрюш, ты что, с ума сошёл, это ж тысяч пятнадцать.

— Двенадцать, по скидке взял. — Он улыбнулся. — Считайте, аванс. С тех полутора миллионов. Пусть он теперь шинкует, а не вы.

Она хотела отказаться — по привычке, по той самой, которой кормила всех двадцать лет. А потом не стала.

В тот же вечер, когда родня разъехалась по городам и на даче впервые за лето стало тихо, Валентина не пошла полоть, не встала к плите. Достала из шкафа коробку с акварельными красками — те самые, что купила себе на первую пенсию два года назад и ни разу не открыла. В школе, девчонкой, она хорошо рисовала, учительница даже хотела, чтоб поступала в художественное, да жизнь повернула иначе — столовая, кастрюли, семья.

Села на крыльце, поставила перед собой банку с водой, развернула лист. Рука сначала не слушалась — отвыкла держать что-то легче половника. Обмакнула кисть, тронула бумагу. Вышла кривая зелёная полоса — теплица. Рядом ещё одна — яблоня. Получалось плохо, по-детски.

Она макнула кисть в синюю краску и стала закрашивать небо над своей корявой дачей.

источник

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Журнал Да ладно!
Добавить комментарий