Приехала с дачи на три дня раньше и застала в своей спальне чужую женщину

Галина вернулась с дачи на три дня раньше и увидела на своей половине кровати незнакомую женщину в своём зелёном халате. Муж ответил так, что она пожалела о каждом сказанном слове. Но главное выяснилось позже.

Банка с огурцами хлопнула в среду, в половине одиннадцатого утра, когда Галина ещё пила чай на веранде. Хлопнула сама, без причины, и крышка отлетела в смородину.

Она не вздрогнула. Просто посмотрела на мутный рассол, который тёк по полке, и поняла, что дальше сидеть здесь нет смысла.

Третий день лил дождь. Не злой, не грозовой, а мелкий и упрямый, какой бывает в конце сентября, когда лето уже ушло, а осень ещё не решила, оставаться ли ей. С крыши веранды капало в эмалированное ведро, и это «тук, тук, тук» Галина слышала даже во сне. Рядом с ведром стояла кастрюля. Рядом с кастрюлей тазик.

— Что, милая, сдалась? — Люба перегнулась через забор в клеенчатом плаще, с лицом красным и мокрым, как свёкла. — Я ж тебе говорила, шифер надо менять ещё прошлой осенью.

— Говорила.

— А Анатолий твой что?

— Обещал в выходные приехать, посмотреть.

— Обещал, — Люба хмыкнула. — Они все обещают.

Галина промолчала. Она вытерла полку тряпкой, вынула из ящика остатки банок и стала собирать их в тележку. Двенадцать литров компота из чёрной смородины, три литра огурцов, четыре банки лечо. Всё, что успела закатать за лето. Остальное придётся забирать в субботу.

В субботу. Теперь уже нет.

Она позвонила мужу. Гудки шли долго, потом оборвались. Позвонила ещё раз. Анатолий сбросил, и через минуту пришло сообщение: «На совещании, перезвоню».

Галина прочитала его дважды. Совещания в среду у Анатолия случались, она это знала. Просто за последние три дня он звонил как-то коротко, ровным голосом, будто читал с листка. «Да. Нормально. Ешь хорошо. Не мёрзни». Двадцать шесть лет она слышала, как он говорит, когда врёт мелочи вроде «задержусь на работе» или «заправился на последние». Тогда голос шёл вверх. Сейчас шёл ровно. Это было непонятнее.

Нутром почуяла, что-то сдвинулось. Ещё не поняла что.

— Подвезти до станции? — Люба уже отпирала калитку своей «Нивы». — Электричка в одиннадцать сорок. Успеем.

Дорога до станции занимала четверть часа. Люба говорила про картошку, про зятя, который «руки золотые, да не оттуда растут», про то, что в этом году яблоки уродились мелкие и кислые. Галина кивала. Тележка с банками звякала на каждом ухабе, как будто просила отпустить её обратно.

В электричке было почти пусто. Она села у окна, поставила тележку между колен и прижалась лбом к холодному стеклу. За окном тянулись мокрые поля, редкие дома с дымящими трубами, переезд, на котором одиноко стояла красная «Гранта». Потом пошли гаражи.

Галина достала телефон, открыла сообщение мужа в третий раз и убрала обратно.

«Зачем он написал „совещание“. Он обычно пишет „занят“».

Мелочь. Она знала, что мелочь. Но этот тихий звон в голове не проходил до самой Москвы.

Дом встретил её лифтом, в котором опять пахло чужим куревом. Девятый этаж, как всегда, два лестничных пролёта вниз пешком, потому что лифт не доезжал. Она втащила тележку на площадку и достала ключи.

Дверь поддалась сразу.

Вот тогда это и случилось: Галина замерла с ключом в руке. Анатолий запирал дверь на два оборота. Всегда. Даже когда выходил на минуту к мусоропроводу. Это было из той жизни, где его мать оставила дверь открытой в девяносто четвёртом, и их обокрали. Он никогда не рассказывал, но замки считал.

Сейчас оборот был один.

Она вошла тихо, будто чужая. В прихожей пахло ромашкой и ещё чем-то аптечным, тягучим, какой бывает в коридоре поликлиники. На вешалке рядом с её старой курткой висел чужой плащ. Серый, женский, с вытертым воротником. На полу стояли ботинки. Тридцать седьмой размер, не больше. Мужского размера рядом не было, значит, он ушёл в своих.

Галина сняла обувь. Поставила её рядом с чужой.

Из спальни не доносилось ни звука. Дверь была приоткрыта на ладонь.

Она подошла, толкнула её двумя пальцами, и в щели медленно открылась комната: тёмные шторы, сдвинутые не до конца, полоса света на ковре, её тумбочка с книгой и очками.

А на кровати, на её половине, под клетчатым пледом, который она сама вязала в позапрошлую зиму, спала женщина.

Лицом к окну. Светлая косынка сбилась на затылок, из-под неё не выбивалось ни одной пряди. На плечах был надет зелёный махровый халат. Её халат. Тот самый, что подарила дочь на сорок пять лет, с вышитой на кармане веткой.

Галина стояла в проёме и не чувствовала ни рук, ни ног. Только ухо, в которое билась кровь. Тележка осталась за её спиной, банки глухо звякнули, когда она отпустила ручку.

Женщина не проснулась. Дыхание у неё было ровное, поверхностное, как у человека, которого сморило не от сна, а от усталости. На тумбочке стоял стакан с недопитой водой и рядом блистер с таблетками. Галина смотрела на это и ничего не думала. Потом подумала сразу всё.

Тихо, очень тихо, она закрыла дверь. Прошла на кухню. Села.

На столе стояли две чашки. Одна с остатками чая, другая пустая, с ромашковым пакетиком на блюдце. Рядом лежала раскрытая коробка конфет, которую Галина берегла к приезду дочери. Не хватало трёх.

Она включила чайник. Просто чтобы что-то сделать. Руки сами нашли край скатерти, и пришлось убрать их на колени.

«Сорок минут. Он сказал, что на совещании».

Вода зашумела, чайник стал подрагивать на подставке. Галина смотрела на него и вспоминала, как три дня назад Анатолий не спросил, какая у неё погода. Вообще ничего не спросил. Только «ешь хорошо».

Замок в двери щёлкнул в четверть третьего.

Он вошёл с аптечным пакетом, пахнущим мокрой курткой и осенью, и остановился в прихожей. Тележка с банками стояла на коврике. Её обувь стояла рядом с чужой.

Галина видела его в проёме кухонной двери. Анатолий, пятьдесят два года, ростом сто семьдесят восемь, с залысинами над висками и привычкой потирать левую бровь, когда нервничал. Сейчас он тёр её так, что на коже оставалась красная полоса.

— Ты что здесь делаешь? — спросил он.

Голос пошёл вверх. Не ровно, как по телефону. Вверх.

— Живу, — сказала Галина. — А ты?

— Ты же в субботу…

— Крыша потекла.

Он кивнул, поставил пакет на тумбочку у зеркала и стал снимать куртку. Долго. Слишком долго для одной куртки.

— Слушай, Галь. Слушай, я сейчас всё объясню.

— Объясни.

— Только ты не кричи.

— Я не кричу.

Она и правда не кричала. Говорила тихо, ровно, и сама слышала, что это страшнее. Он тоже слышал. Поэтому и тёр бровь.

— Там в спальне женщина спит, — сказала Галина. — В моём халате.

— Знаю.

— Знаешь.

— Галь. Ну слушай.

— Я слушаю.

— Это не то, что ты думаешь.

Она даже усмехнулась. Не от злости. От того, что за двадцать шесть лет не слышала от него ничего банальнее.

— А что я думаю, Толя?

Он открыл рот. Закрыл. Потёр бровь.

— Это… Она болеет. Ей надо несколько дней.

— Где болеет?

— В смысле?

— Там, откуда ты её привёз, у неё что, кровати нет?

— Нет. То есть есть. Но далеко.

— Как далеко?

— Галь. Давай я чаю налью. Ты замёрзла.

— Я не замёрзла. Я приехала на три дня раньше, и в моей кровати спит женщина, а ты заговариваешь мне зубы чаем.

Чайник давно закипел и выключился. На кухне стало слышно, как капает кран. Это был тот самый кран, который Анатолий обещал починить с весны.

Из спальни послышался кашель. Тихий, сухой, женский.

Анатолий дёрнулся к двери, как собака, которую позвали, и тут же остановился. Посмотрел на жену.

— Галь. Прошу тебя. Пять минут. Не заходи туда.

— Я и не собиралась.

Она сказала это правду. Идти в спальню не хотелось. Хотелось сидеть на кухне и смотреть, как он стоит посреди прихожей с мокрой курткой в руках, и не чувствовать ничего. Но ничего не получалось. Внутри всё гудело, как трансформаторная будка.

Он вернулся минут через пять. Прикрыл дверь спальни и вернулся к ней.

— Спит, — сказал он шёпотом. — Я таблетки дал.

— Какие таблетки?

— Обезболивающее. Ну и ещё.

— Кто она, Толя?

Он сел напротив. Положил обе ладони на стол, как будто готовился давать показания.

— Давай так. Я тебе всё расскажу. Но не сегодня. Дай ей отдохнуть, дай мне день. Я сам. Я правда сам.

— Нет.

— Галя.

— Нет. Либо ты говоришь сейчас, либо я иду собирать вещи. Мои. Не её.

Он посмотрел на неё долгим взглядом. В уголках глаз у него собрались мелкие морщины, которых она раньше не замечала. А может, замечала, просто привыкла.

— Хорошо, — сказал он. — Только не здесь. Давай в комнате Веры.

— Почему там?

— Потому что здесь тонкая стена.

Комната дочери стояла закрытой с августа. Вера уехала в Казань, устроилась на работу в агентство, снимала там студию с подругой и звонила по воскресеньям. На полке у неё сохранились плюшевый заяц и коллекция магнитов, на подоконнике стоял засохший фикус.

Галина села на край узкой кровати. Анатолий остался у двери, прислонившись плечом к косяку.

— Её зовут Зинаида, — сказал он. — Ей тридцать восемь.

— Тридцать восемь, — повторила Галина.

Она услышала, как это звучит. И сама поморщилась от своего голоса.

— Толя. Ты…

— Нет. Господи, нет. Ты что.

— Тогда что?

Он опустил голову. Посмотрел на свои ботинки. Потом поднял глаза, и она увидела, что он готов говорить, и что ему страшно.

— Она моя сестра.

— У тебя нет сестры.

— Есть. По отцу.

Галина молчала. Часы на стене отстали на полтора часа и показывали половину первого. Как будто время в этой квартире текло иначе.

— Отец, — сказал Анатолий, — у него была другая семья. Там, на Севере. Он уехал в семьдесят шестом, когда мне не было и трёх, и мать нам с тобой рассказывала, что он просто сбежал. Ну, ты же знаешь. А он не просто сбежал. Он женился там. И у него родилась дочь. Через двенадцать лет после меня.

— И ты узнал об этом когда?

— В октябре. Когда он умер.

Галина вспомнила октябрь. Командировка в Мурманск, которая оказалась на неделю, а не на три дня. Он вернулся осунувшийся, с потухшими глазами, и сказал: «Устал». Она поверила. Потому что в её голове командировка и усталость шли рядом и не требовали уточнений.

— Ты ездил на похороны.

— Да.

— Моего свёкра.

— Да.

— И не сказал.

— Галь. Ты же помнишь, что ты тогда сказала про него.

Она помнила. Давно, лет пятнадцать назад, когда мать Анатолия лежала в больнице с давлением, а Галина после смены везла ей в судках бульон. Раиса, вся серая, с тонкими пальцами на одеяле, сказала тогда: «Он нас бросил, а я всё жду». И Галина ответила, не думая, сгоряча, потому что устала и потому что сама тащила на себе двух: больную свекровь и школьницу-дочь. «Нечего ждать того, кто не вернулся. Для меня этого человека не существует». Она сказала так твёрдо, что даже сама удивилась. Анатолий тогда стоял в коридоре больницы и всё слышал.

— Я не имела в виду…

— Ты имела в виду именно это. Ты не обязана была думать иначе. Он нас бросил. Но когда он умер, я приехал и увидел там её. Она стояла у гроба с девятилетним сыном на руках, то есть он у неё на руках не помещался, но она его держала за плечи. И у неё мои брови. Понимаешь? Мои. Те самые, которые я в зеркале каждое утро вижу. Я смотрю на неё и вижу себя.

— Толя.

— И я не смог тебе сказать. Не потому что ты плохая. Просто у тебя тогда была эта фраза про «не существует». Я думал, если скажу, ты скажешь это снова. Про неё.

Галина сидела на детской кровати и смотрела на свои колени. Руки сами лежали на них, ладонями вверх, как у человека, который просит милостыню.

— Ладно, — сказала она. — Допустим. А почему она у нас?

— Она больна.

Он произнёс это тихо.

— Чем?

Он долго молчал. Из-за стены донёсся кашель, и он дёрнулся, а потом заставил себя остаться на месте.

— У неё рак груди. Вторая стадия. Ей назначили курс химии в Москве, в онкоцентре, потому что у них там, на месте, очереди на полгода. Деньги на гостиницу она не наскребла, а снимать квартиру на три недели никто не берёт. Я ей написал в августе. Предложил приехать.

— В августе, — сказала Галина. — То есть ты планировал всё это три месяца.

— Не планировал. Просто думал. И когда ты уехала на дачу, понял, что другого времени не будет. Решил привезти её на эти дни, пока ты на даче, а в субботу, как приедешь, всё сказать. Вывезти Зинаиду к знакомой в Балашиху.

— К какой знакомой?

— К Лене из отдела. У неё есть комната.

— Ты хотел спрятать больную женщину у посторонней, чтобы я не узнала.

Он молчал.

— Толя. Я что, чудовище?

— Нет.

— Тогда почему?

Он поднял на неё глаза, и она увидела, что он давно не спит. Эти красные прожилки в белках, эта кожа под глазами, как папиросная бумага.

— Потому что я трус, — сказал он. — Я двадцать шесть лет живу с женщиной, которая умеет всё решать, а я умею только соглашаться. Мне проще молчать, чем слышать «нет».

— Ты даже не спросил.

— Знаю.

— Ты не дал мне шанса сказать «да».

В коридоре щёлкнуло. Не замок, а ручка двери спальни. Они оба замолчали и посмотрели друг на друга.

Потом из-за двери донёсся голос. Негромкий, хрипловатый.

— Анатолий? Вы здесь?

Он открыл рот, но Галина подняла руку. Просто подняла ладонь, как останавливают машину.

— Подожди, — сказала она. — Я сама.

Зинаида стояла в коридоре в её халате, босая, держась за стену. Косынка съехала, и из-под неё виднелась кожа головы, гладкая и тонкая, как у ребёнка. Глаза серые, с красным ободком по краю век. Брови, как и говорил Анатолий, густые, прямые, почти сходящиеся к переносице.

Они были его.

Галина стояла в двух шагах и видела это ясно, без тумана. Двадцать шесть лет она смотрела на эти брови, когда он хмурился над счетами, когда читал газету, когда спал.

— Простите, — сказала Зинаида. — Я не хотела вас пугать. Я слышала, как открылась дверь, но не смогла встать. Меня зовут Зинаида. Я…

— Знаю, — сказала Галина.

В коридоре повисла тишина. Только капал кран на кухне.

— Простите, — повторила Зинаида. — Я не знала, что вы вернётесь. Анатолий сказал, что у меня есть дней пять. Я сейчас соберусь. Только дайте мне минут двадцать, и я позвоню в такси.

— Куда вы поедете?

— Не знаю. Я что-нибудь найду.

Она говорила тихо, и каждое слово давалось ей с усилием. Галина смотрела на её руки, на эти тонкие пальцы, судорожно вцепившиеся в карман халата, на ту самую ветку, вышитую дочерью.

— Вы ели? — спросила она.

— Что?

— Ели сегодня?

— Чай пила. И конфеты. Простите, я их взяла…

— Это не еда.

Галина повернулась к мужу. Он стоял в дверях Вериной комнаты, серый, в рубашке, которую она гладила ещё в воскресенье. Она поняла, что не знала бы, что делать с его лицом, и поэтому не стала на него смотреть.

— Толя. В тележке у двери компот и лечо. Достань.

— Галь…

— Достань, говорю.

Он пошёл. Зинаида опустила голову.

— Вы не обязаны, — сказала она. — Правда. Я понимаю, как это выглядит. Вы вернулись, а тут чужая в вашей постели. Я сама не знаю, как бы я себя повела. Я бы, наверное, закричала.

— Я не кричу.

— Я заметила.

У Зинаиды дрогнули уголки губ. Не улыбка, лишь её тень. И у Галины внутри что-то неловко сдвинулось, как половица, на которую долго не наступали.

— Идёмте на кухню, — сказала она. — Я суп сварю.

— Не надо.

— Надо. Идёмте.

Она взяла Зинаиду под локоть. Локоть оказался острым, невесомым, как птичье крыло. Они пошли по коридору, и Галина слышала, как у той тяжело шаркают босые ноги по линолеуму.

На кухне Зинаида опустилась на стул у окна. Села боком, не опираясь на спинку, словно ждала, что её попросят уйти. Галина достала кастрюлю. Открыла холодильник. Там были куриные бёдра, лук, морковь, и три банки с вареньем, которые она уезжая забыла выставить. Мужчины.

— Сколько вам лет? — спросила она, не оборачиваясь.

— Тридцать восемь.

— Сын с кем остался?

— С бабушкой. Мамой моей. Ему девять.

— Как зовут?

— Миша.

Галина поставила кастрюлю на огонь. Резала лук. И слёзы пошли сами, потому что лук был злой, а не потому что…

Она вытерла глаза запястьем и вдруг поняла, что в кухне стоит запах, который давно ушёл из этой квартиры. Запах готовящегося супа и чужого присутствия. Когда Вера уехала, Галина перестала варить по-настоящему. Они с Анатолием ели то, что разогревалось за три минуты.

— Я там, на тумбочке, ничего не трогала, — сказала Зинаида. — Только ваш стакан взяла. Воду налила. Простите.

— Ничего.

— Он у вас красивый. Тонкий такой.

— Мне его дочь привезла из Праги.

Она не знала, зачем это сказала. Просто слова вышли сами.

Анатолий поставил в раковину банки и вышел на балкон. Минут десять его не было слышно. Галина резала картошку и слушала, как за стеной хлопает на ветру оконная рама. Зинаида сидела молча, обхватив ладонями кружку с ромашковым чаем. Иногда она подносила её к губам, но не пила.

— Вам нельзя холодное, — сказала Галина.

— Откуда вы знаете?

— У меня мама так лежала. Седьмая палата, четвёртая химия.

Зинаида подняла глаза.

— Мама?

— Тринадцать лет назад. Ничего. Выздоровела. Умерла уже от другого, в восемьдесят один.

Зинаида рассматривала её долго, как рассматривают человека, которого собираются запомнить.

— Вы не такая, как он описывал.

— А как он описывал?

— Он говорил, что вы строгая. Что вы всё решаете, и с вами не поспоришь. И что вы заранее знаете, чего я заслуживаю.

Галина отложила нож.

— Он так говорил?

— Нет. Это я поняла, пока слушала. Он, наверное, не так сказал. Он просто боялся. Это было слышно.

Галина смотрела на неё и видела, что Зинаида не обижена и не жалуется. Говорит просто, как о погоде. И от этого было ещё тяжелее.

— Ну вот, — сказала она. — Я строгая.

— Я тоже, — ответила Зинаида. — Меня на работе боятся.

— Кем вы работаете?

— Бухгалтером. В управляющей компании.

Галина хмыкнула. Не удержалась.

— Я тоже бухгалтер. Двадцать четыре года на одном месте.

— Тогда мы поймём друг друга.

— Не знаю.

Она поставила суп на средний огонь, накрыла крышкой и вытерла руки о полотенце. И тут Зинаида сказала то, чего Галина совсем не ожидала.

— Я бы на вашем месте тоже не пустила.

— Что?

— Если бы пришла и сказала. Вы сказали бы нет. И были бы правы. Вы меня не знаете. Я для вас просто чужая баба с чужим горем. Анатолий это понимал. Поэтому и привёз без спроса. Он хотел, чтобы я хотя бы раз полежала в нормальной кровати. Не в больничной. Он так и сказал: «У тебя будет нормальная кровать».

— И у вас была.

— Была.

Она улыбнулась, на этот раз по-настоящему. И Галина увидела, что у неё левый верхний зуб чуть выдвинут вперёд. Как у Анатолия.

В этот момент на балконе хлопнула дверь, и в кухню вернулся муж. От него пахло сигаретами. Он не курил уже четыре года.

Суп сварился к пяти. Они ели втроём, молча. Зинаида съела полтарелки, и это, как поняла Галина, был подвиг. Потом извинилась и ушла лечь. Анатолий проводил её до спальни, вернулся, сел за стол и стал рассматривать клеёнку.

— Спасибо, — сказал он.

— Не за что.

— Есть за что.

— Толя. Давай про это потом. Мне надо подумать.

— Конечно.

Она встала, собрала посуду. Помыла. Сполоснула кастрюлю. Вытерла стол. Движения выходили механическими, как у человека, который знает, что если остановится, то упадёт.

Потом, когда она вешала полотенце, Анатолий сказал:

— Есть ещё кое-что.

Галина замерла. Полотенце осталось в её руках, мокрый край коснулся пальцев.

— Что?

— Ты не обидишься?

— Я уже обиделась. Что ещё?

— Деньги.

Она повернулась.

— Какие деньги?

— Те, что мы откладывали. На ремонт.

Галина стояла у раковины и слышала, как внутри неё что-то тихо падает вниз. Сто сорок тысяч. Нет, больше. Они копили три года, по десять в месяц, на ванную и кухню. Она хранила записи в тетрадке, и в последние недели перед отъездом на дачу даже заглядывала в каталоги, подбирала плитку.

— Сколько ты снял?

— Сто восемьдесят.

— Сто восемьдесят.

— Да. На лекарства. Там один препарат, импортный, в рамках квоты не дают. Нужен был сразу, потому что без него курс не начнут. И билеты на первые месяцы, и ещё что-то для Миши. Ты бы не…

— Не говори мне, что я бы не.

Голос у неё стал тихим. Страшно тихим.

— Ты мне не доверял. Ты снял наши деньги, ты привёл в нашу спальню больного человека, ты врал мне по телефону, ты ездил на похороны отца и ничего мне не сказал. Ты, Толя, знаешь, что ты сделал? Ты обокрал меня. Не деньгами. Деньги вернутся. Ты обокрал меня тем, что решил за меня, кто я.

Он молчал. Опустил голову, как ребёнок.

— Ты не дал мне быть лучше, чем я была, — сказала Галина. — Ты решил, что я такая, и спрятался. И теперь у меня два пути: либо ты прав, и я такая, либо я такая, какой не была, и тогда ты соврал.

— Прости.

— Не прощу сегодня.

— Хорошо.

— И завтра, наверное.

Она взяла сумку и ушла в комнату дочери. Закрыла дверь. Села на кровать. И заплакала.

В первый раз за сутки. Беззвучно, как умела только она: лицо оставалось спокойным, только плечи дрожали мелкой дрожью. Слёзы катились и падали на подушку, на плюшевого зайца, на её колени. Она не вытирала их.

Звонок телефона заставил её вздрогнуть. Экран высветил «Верочка».

Галина вытерла лицо рукавом и ответила.

— Мам, привет! Ты дома? Папа сказал, ты в субботу.

— Крыша протекла.

— А, понятно. Слушай, мам, а…

Голос Веры сделался осторожным.

— Ты там… Ты уже видела?

В животе у Галины стало холодно. Не тошнота. Нечто другое, похожее на падение лифта.

— Видела что?

— Ну. Тётю Зину.

— Тётю Зину, — повторила Галина.

— Мам, ну не надо. Папа просил не говорить. Он мне сам звонил в сентябре, объяснил. Я думала, он тебе скажет. Мам, ты там?

— Я здесь.

— Ты злишься?

— Не знаю.

В трубке повисла пауза. Слышно было, как у Веры за окном гудят машины, как кто-то смеётся, как хлопает дверь.

— Мам, — сказала Вера. — Я знала. Давно. Папа боялся, что ты не поймёшь. Но я думаю, что ты поймёшь. Ты же у меня самая лучшая.

— Не говори так.

— Почему?

— Потому что я не самая лучшая, Верочка. Я просто та, которая всегда ставила условия.

— Мам.

— Ладно. Я позвоню завтра. Хорошо?

— Хорошо. Мам. Я тебя люблю.

— И я тебя.

Она положила телефон. И сидела так долго, в чужом, как ей теперь казалось, доме, в комнате, где пахло детством, на кровати, где дочь когда-то читала под одеялом с фонариком.

За окном темнело. Дождь перешёл в морось.

Ночью Галина не спала. Лежала в комнате дочери на узкой кровати, слушала, как дышит дом. В спальне иногда кашляла Зинаида. В кухне щёлкало, когда включался холодильник. Анатолий устроился на диване в гостиной и не шевелился. Но она знала, что он тоже не спит.

В три часа она встала, прошла на кухню и налила себе воды. Тот самый стакан из Праги. Остановилась у окна. На подоконнике стояла банка с огурцами, которую она привезла на всякий случай. Рассол помутнел, огурцы осели на дно.

В коридоре послышались шаги. Лёгкие, шаркающие.

— Не спится? — Зинаида остановилась в проёме. Без косынки, без халата, в какой-то серой кофте и в тонких носках. Голова гладкая, чуть блестящая в свете из окна.

— Нет.

— Мне тоже. Они мне после химии ночью плохо делают. Тошнит.

— Сядьте.

Зинаида присела на табурет у плиты. Галина достала из шкафа сухари, налила чаю, придвинула.

— Попробуйте. Без ничего. Просто чтоб желудок занять.

— Спасибо.

Они сидели друг против друга. Над плитой жужжала лампочка вытяжки.

— Можно спросить? — сказала Зинаида.

— Спрашивайте.

— Вы его любите?

Вопрос повис так просто и прямо, что Галина не сразу нашлась с ответом.

— Не знаю, — сказала она. — Двадцать шесть лет. Привычка. Но сегодня я поняла, что почти не знаю его. Вот это неприятно.

— Он хороший.

— Хороший. Но трусливый.

— Это одно и то же бывает.

Галина посмотрела на неё. На эти брови. На этот зуб. На эти серые, чужие и родные глаза.

— А вы ему ничего не должны, — сказала она вдруг. — Это ведь не он вам помогает. Это вы ему. Он тридцать лет жил с дырой в голове, что отец бросил. А вы пришли и закрыли дыру. Он вам должен благодарность.

— Он мне ничего не должен.

— Должен. Я его знаю. Он будет себя пилить до смерти, если вы уедете, не узнав, что у вас есть брат.

Зинаида опустила глаза. Помолчала.

— Знаете, я в детстве придумывала себе брата, — сказала она. — Мне было лет семь. Мама сказала, что у отца в Москве осталась семья. Я не поверила. Потом поверила. Потом стала представлять, какой он. Высокий, наверное. Добрый. Умеет ловить рыбу. Он оказался лысеющим бухгалтером, который боится жены.

Галина фыркнула. Не удержалась.

— Простите, — сказала Зинаида. — Шутка неудачная.

— Удачная. Он правда боится. Но только меня и тёщу. Тёщи уже нет, осталась я.

Они обе негромко засмеялись. И этот смех, ночной, шёпотом, над остывшим чаем, вдруг сделал кухню совсем другой.

— Вы не обязаны меня держать, — сказала Зинаида. — Я могу в гостиницу. Я нашла вариант, комната в Люблино, десять тысяч в неделю.

— Десять тысяч в неделю, — повторила Галина. — Вы с ума сошли.

— Я справлюсь.

— Нет.

— Что нет?

— Вы не поедете ни в какое Люблино. Вы останетесь здесь.

Она сама не ожидала, что скажет это. Слова вышли тихо, без нажима. И оказалось, что это правда, и что она давно уже так решила, ещё когда ставила кастрюлю на огонь.

— Вы же злитесь.

— Злюсь. На него. Не на вас.

— Но я…

— Вы не виноваты, что у вас такой отец. И такой брат.

Зинаида закрыла лицо ладонями. Худые плечи в серой кофте мелко задрожали. Галина встала, обошла стол и положила руку ей на плечо. Он не пошевелилась. Тогда она провела по гладкой голове, осторожно, как по голове ребёнка, и села рядом.

— Тихо, — сказала Галина. — Тихо.

— Простите, — сквозь пальцы. — Я не хочу плакать. Я не плакала три месяца. С тех пор, как сказали. Я думала, если заплачу, не остановлюсь.

— И не надо останавливаться.

— Миша просыпается каждую ночь. Спрашивает, умру ли я. Я говорю: нет. А сама не знаю.

— Врачи что говорят?

— Говорят, шансы хорошие. Восемьдесят процентов.

— Вот. Значит, будете жить.

Она сказала «значит», и сама поморщилась на это слово, но Зинаида подняла голову и впервые за вечер улыбнулась по-настоящему, мокро и растерянно.

— Вы такая же упрямая, как он.

— Я упрямее.

Они просидели до половины пятого. Потом Галина отвела её в спальню, поправила плед и вернулась в комнату дочери. Заснула мгновенно, как в детстве, без снов.

Утром она проснулась от запаха. Пахло блинами.

На кухне стоял Анатолий в фартуке жены, с дырой на подоле, и жарил на сковороде что-то золотистое. На столе стояла тарелка с горкой неровных, подгоревших с краёв кругляшей и банка варенья. Рядом лежала записка, придавленная солонкой.

Галина прочла: «Прости. Я идиот».

Она взяла записку, сложила пополам, потом ещё раз и положила в карман халата. Зелёного. Который ночью Зинаида вернула на спинку стула, и она, не раздумывая, надела.

— Ты чего блины, — сказала она. — Ты же не умеешь.

— Научился. По видео.

— Они сырые.

— Знаю.

— Дай сюда.

Она отобрала у него лопатку, перевернула блин и убавила огонь. Анатолий стоял рядом, робкий, как школьник, и смотрел на её руки. Она ничего не сказала. Просто жарила.

— Я звонил Лене, — сказал он. — Отменил. Ну, насчёт комнаты.

— Хорошо.

— Галь. Я не знаю, как просить прощения.

— И не проси.

— Но я…

— Толя. Посмотри на меня.

Он посмотрел. Брови сходились к переносице. Эти брови.

— Я бы сказала нет, — произнесла она. — В прошлом октябре, если бы ты пришёл и сказал: «Галя, у меня сестра, умер отец, поеду на похороны». Я бы сказала нет. Не ехать. Или ехать, но не вспоминать. Я бы тебя остановила. Это правда.

— Ты не знаешь.

— Знаю. Я себя знаю. Но ты не дал мне возможности сказать нет и потом передумать. Понимаешь? Люди могут передумать. Я, например, могу. Прямо сейчас. Но ты не дал мне ни первого шанса, ни второго.

— Я понял.

— Ничего ты не понял. Но поймёшь.

Она переложила блины на тарелку. Подумала и добавила на край ложку сметаны.

— Пусть она поест. И ты. Я схожу в аптеку, куплю то, что ещё нужно. Список напиши.

— Галь.

— Что?

— Спасибо.

— Не мне. Ей скажи. Она всю ночь меня уговаривала не злиться на тебя.

— Правда?

— Нет. Но могла бы.

Он засмеялся. Растерянно, коротко, и в этом смехе она услышала того мальчика, который двадцать шесть лет назад принёс ей на первое свидание букет с оторванной веткой, потому что нёс его через забор.

Химию Зинаиде назначили на пятницу. Три недели они ездили в онкоцентр втроём, потом вдвоём с Галиной, потому что Анатолий не выдерживал больничных коридоров, бледнел и хватался за стену. Галина сидела в очереди на жёстких стульях, читала Зинаиде вслух газеты и учила её вязать. Спицы Зинаида держала неумело, петли спускались, но к концу второй недели она связала первую прямоугольную тряпочку.

— Что это будет? — спрашивала Галина.

— Шарф. Мише.

— Ему сколько надо метров?

— Не знаю. Два.

— Тогда вам ещё полгода вязать.

— Я не тороплюсь.

Она говорила это с лёгкой улыбкой, и в её голосе уже не было той глухой тревоги, которую Галина слышала в первую ночь. Зинаида стала называть её по имени. Сначала на «вы», потом сбивалась на «ты», краснела, исправлялась, и однажды Галина сказала: «Не мучайся. Говори как удобно».

Вера приехала в середине октября. Вошла в квартиру с огромным рюкзаком и сразу кинулась обнимать мать, потом сестру отца, потом отца. Всех подряд, не разбирая. Галина подумала, что она так и не спросила дочь, почему та ничего ей не сказала. И что не станет спрашивать.

— Мам, — шепнула Вера на кухне, пока Зинаида спала. — Ты как?

— Нормально.

— Ты правда нормально?

— Нет. Но справляюсь.

— Ты на папу сердишься?

— Сержусь. Но это не страшно. Сердиться можно долго, главное не терять того, на кого сердишься.

Вера посмотрела на неё внимательно, по-взрослому, и вдруг обняла снова, крепко, до хруста в рёбрах.

— Ты у меня правда лучшая.

— Перестань.

В последнюю пятницу октября они отвезли Зинаиду на вокзал. Курс закончился, анализы показали динамику, и врачи отпустили её домой, на поддерживающее лечение. Она стояла на перроне в сером плаще с вытертым воротником, который Галина всё-таки подшила, и в новой вязаной шапке. Шапку Галина связала сама, за четыре вечера, молча, не говоря никому. Просто положила на тумбочку в день отъезда.

— Это мне? — спросила Зинаида.

— Миши твоего размер не знаю. Тебе.

— Спасибо.

Она прижимала шапку к груди и не могла отпустить. Брови у неё дрожали. Анатолий стоял рядом с сумкой и смотрел на перрон, на проходящих людей, на голубей. Он явно не знал, как попрощаться.

— Толя, — сказала Зинаида.

— Да.

— Обними меня.

Он обнял. Неловко, быстро, как обнимают малознакомых. Потом, когда понял, что она не отпускает, обнял по-настоящему. Крепко, всем телом. Галина отвернулась. Смотрела на рельсы и считала шпалы, чтобы не слышать, как он тихо говорит ей что-то в ухо.

Потом Зинаида подошла к ней.

— Галя.

— Да.

— Я не умею говорить.

— И не надо.

— Нет, надо. Я хочу сказать. Я приехала сюда как к чужим людям, которые меня терпят. А уезжаю как…

Она запнулась.

— Ладно. Не умею. Но спасибо.

— Приезжай на Новый год. С Мишей.

— Правда?

— Правда. У нас комната Веры пустая. Фикус там засохший, но мы пересадим.

Зинаида засмеялась и заплакала одновременно. Потом поднялась в вагон, обернулась на ступеньке, помахала шапкой. Двери сомкнулись. Поезд тронулся.

Галина стояла и смотрела, пока последний вагон не растворился в сером дыме. Рядом тяжело дышал Анатолий. Он тоже смотрел.

— Галь.

— Что?

— Ты не обязана была.

— Знаю.

— Почему ты…

— Не спрашивай. Сама не знаю.

Она взяла его под руку. Он вздрогнул, как будто не ожидал. Они пошли по перрону мимо киоска с беляшами, мимо лотка с цветами, мимо скамеек, на которых сидели женщины с большими клетчатыми сумками. Она шла и чувствовала, как под ладонью ходит его локоть, и думала, что Зинаида, наверное, уже села и достала спицы.

Дома, в прихожей, Галина разулась и зашла в спальню. Постель была заправлена. Её зелёный халат висел на крючке, сложенный вдвое. На тумбочке стоял стакан из Праги, пустой, вымытый до блеска. Она взяла его в руки и поставила обратно. Потом достала из шкафа чистое бельё, расстелила на комоде.

Из кухни донёсся голос мужа:

— Галь, ты чай будешь?

— Буду.

— С ромашкой?

— С ромашкой.

Она подошла к окну. Во дворе кто-то выбивал ковёр, ритмично, глухо, по-осеннему. Рядом с двадцатым гаражом стояла «Нива», и из неё вылезала Люба с тележкой, в которой звякали банки.

Галина улыбнулась.

«Ну вот, — подумала она. — Огурцы приехали сами».

На подоконнике стояла банка с мутным рассолом. Она взяла её, открыла крышку, понюхала. Пахло укропом, хреном, чесноком. Всё как надо.

Она достала один огурец, хрустнула и пошла на кухню, где на столе уже дымились две чашки.

источник

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Журнал Да ладно!
Добавить комментарий