Новая жена попросила меня присмотреть за детьми на неделю: я согласилась, но с условием

Новая жена бывшего мужа пришла с тортом и просьбой посидеть неделю с её детьми. Я поставила одно условие. Она побледнела так, будто я попросила невозможного.

Звонок в дверь застал меня с половником в руке. Я никого не ждала, и меньше всех на свете я ждала её.

Ксения стояла на площадке в розовой куртке, застёгнутой не на ту пуговицу, и держала перед собой вафельный торт в прозрачной коробке. Так держат щит. Светлые волосы собраны в высокий хвост, под глазами серые полукружья, которые не берёт никакой тональный крем. Я видела её до этого всего два раза: на выпускном у Гоши, где она сидела в самом конце зала, и в торговом центре у эскалатора, когда мы обе сделали вид, что не узнали друг друга.

— Здравствуйте, Вера Николаевна.

— Здравствуй.

— Можно я войду? Я ненадолго. Честное слово, ненадолго.

На кухне у меня варилась солянка. Пахло копчёной колбасой, лавровым листом и лимоном, который я нарезала заранее и оставила на доске. Ксения села на табуретку у окна, на самый краешек, и поставила торт на колени. Не на стол. На колени.

Я забрала коробку и поставила её рядом с хлебницей. Зачем она пришла, я не понимала. Пять лет прошло с тех пор, как Олег собрал две спортивные сумки и уехал к ней в однушку на Левом берегу. Пять лет мы с этой женщиной жили в одном городе и ни разу не сказали друг другу больше трёх слов.

— Чай будешь?

— Да. То есть нет. Буду, если можно.

Она сбилась и покраснела до самых ушей. Я включила чайник и встала к ней спиной, потому что смотреть на неё было неловко. Молодая. Тридцать три года, я знала это от Гоши. Мне самой было тридцать три, когда мы с Олегом взяли в ипотеку эту двушку и сами клеили обои в детской, ругаясь из-за того, куда должен смотреть рисунок с корабликами.

— Я по делу, — сказала Ксения моей спине. — Вы только не перебивайте, ладно? Я если собьюсь, то потом не соберусь.

Я кивнула и достала две кружки. Белую с отбитой ручкой поставила себе, синюю ей.

Она говорила минут десять. Говорила быстро, глотая окончания, и всё время теребила молнию на куртке, вверх и вниз, вверх и вниз.

Олег на вахте под Новым Уренгоем, у него смена тридцать дней, вернётся только через три недели. Её мама в Барнауле, у мамы давление и больные ноги, она дальше своего подъезда не ходит. Подруги есть, но у всех свои дети, работа, мужья, которые не любят чужих. Злате одиннадцать, Тимоше шесть. Злату Ксения родила ещё в первом браке, её отец живёт где-то под Сургутом и звонит на день рождения, если вспомнит.

— Мне надо уехать на неделю, — закончила она. — С понедельника по понедельник. По работе. Это командировка, от неё никак нельзя отказаться. Меня просто уволят.

— А я тут при чём?

Вопрос вышел резче, чем я хотела. Ксения дёрнула молнию так, что та застряла.

— Тимоша вас знает. Он с Гошей на день рождения к вам приходил, помните? Вы ему тогда динозавра подарили, резинового, зелёного. Он с ним спит до сих пор. Говорит, что это «тёти Верин динозавр».

Динозавра я помнила. Покупала его на бегу в киоске у остановки, потому что Гоша предупредил меня в последний момент: мам, я приведу брата, ну ты не против? Брата. Гоша так и сказал, и я тогда полчаса стояла в ванной, включив воду, хотя мыть было нечего.

— Ксения, у меня работа. Я в бухгалтерии сижу до шести.

— Я знаю. Злата сама Тимошу из сада забирает, сад прямо через дорогу от её школы. Им только переночевать, поесть, проследить, чтобы уроки. Я всё оставлю. Деньги, продукты, список. Я вам заплачу, если хотите.

Вот тут я и посмотрела на неё по-настоящему. Не на куртку, не на хвост. На лицо. Она сидела, упёршись коленями в ножку стола, и ногти у неё были обкусаны до мяса. Левый мизинец заклеен пластырем с мелкими сердечками, детским, явно из Тимошиной аптечки.

Командировка, подумала я. Ну конечно.

Люди, которые едут в командировку, не обкусывают ногти до крови. И не приходят с тортом к бывшей жене мужа, которую, я точно знала, она побаивается.

— Почему ты не попросишь Олега взять отгул?

— Он не может. Вахта же.

— Он знает, что ты уезжаешь?

Молния наконец поддалась и съехала вниз до самого конца. Ксения посмотрела на неё так, будто видела впервые.

— Знает. Конечно знает.

Чайник щёлкнул. Я налила кипяток, положила в синюю кружку пакетик с бергамотом и поставила перед ней. Она обхватила кружку обеими ладонями, хотя на кухне было тепло.

Что я должна была ответить? Что это не моё дело? Что пять лет назад меня никто не спрашивал, удобно ли мне?

— Я подумаю, — сказала я.

— Мне до пятницы надо знать. Простите.

Она ушла, так и не притронувшись к чаю. Торт остался на столе. Вафельный, с орехами, тот самый, который Олег приносил мне каждый год на восьмое марта, двадцать лет подряд, хотя я ни разу не сказала ему, что люблю именно такой.

Ночью я не спала.

Лежала и смотрела на полоску света от фонаря, которая пересекала потолок от шкафа до люстры. Холодильник за стенкой урчал и замолкал. Где-то наверху у соседей капала в раковину вода, и я слушала каждую каплю отдельно, будто считала.

В нижнем ящике тумбочки, под старыми квитанциями и Гошиными школьными грамотами, лежал больничный браслет. Пластиковый, белый, с моей фамилией, выведенной синей ручкой, и датой операции. Я не доставала его года три. Знала, что он там, и этого хватало.

В ту осень у меня нашли узел. Сначала одно УЗИ, потом другое, потом пункция и врач с усталым лицом, который сказал: будем убирать, а там посмотрим. Я тогда собрала пакет в больницу заранее и поставила его в прихожей. Халат, тапки, зарядка, кружка, книжка. Пакет стоял там неделю, и Олег неделю обходил его, как обходят лужу.

Он отвёз меня в понедельник. Довёл до приёмного, поцеловал в висок и сказал, что заедет вечером.

Вечером он не заехал. И на следующий день тоже. Позвонил, сказал, что завал на работе, что он ничего не понимает в больницах и только мешать будет. Я лежала в палате на шестерых, смотрела в окно на больничный двор, где ветер гонял по асфальту пакет из-под чипсов, и ждала.

Операция прошла хорошо. Узел оказался доброкачественным. Я выдохнула, вернулась домой через девять дней, и через полгода Олег ушёл.

Не из-за больницы. Он так и сказал тогда, глядя куда-то мимо моего плеча: Вер, это не из-за больницы, просто я давно хотел тебе сказать. Давно. А я стояла посреди прихожей и думала только об одном: значит, пока я лежала с дренажом, он уже это давно хотел.

Я встала, прошла на кухню, не включая свет, и отрезала себе кусок вафельного торта. Жевала стоя, у окна. Сладко было так, что сводило скулы.

Командировка. Обкусанные ногти. Пластырь с сердечками.

Нутром почуяла, что командировка тут ни при чём. Ещё до того, как поняла, при чём тут что.

В пятницу я позвонила ей сама.

— Я согласна, — сказала я, едва она ответила. — Но у меня условие.

В трубке было слышно, как Тимоша где-то рядом поёт песню из мультика, путая слова. Потом хлопнула дверь, и голос стих.

— Какое? — спросила Ксения.

— Скажи мне, куда ты едешь. По-настоящему.

Она молчала так долго, что я решила, связь оборвалась. Посмотрела на экран. Секунды шли.

— Вера Николаевна, я же объяснила…

— Ты объяснила про командировку. А я тридцать лет на работе считаю чужие деньги и чужое враньё вижу по первой строчке. Мне не надо денег. Мне не надо списка. Мне надо знать, с чем я останусь, если ты не вернёшься в понедельник.

Зачем я так сказала? Не знаю. Само вырвалось. Может, потому что в больнице у меня не было никого, кто спросил бы прямо.

В трубке что-то зашуршало, будто она прикрыла динамик ладонью. А потом я услышала, как она дышит. Часто, через рот.

— Я ложусь в онкологию, — сказала Ксения. — Во вторник биопсия. А там как пойдёт. Могут сразу оперировать, могут отпустить. Врач сказал собрать вещи на неделю.

Я села на табуретку. Ту самую, у окна, на которой она сидела во вторник.

— Олег знает?

— Нет.

— Почему?

Она засмеялась. Коротко и как-то некрасиво, словно закашлялась.

— Вы же сами знаете почему. Он мне рассказывал. Про вашу больницу. Говорил, что тогда испугался и что не может он в этих коридорах, его там тошнит, у него от запаха хлорки руки трясутся. Говорил, что это его самый стыдный поступок в жизни. А я теперь лежу ночью и думаю: а вдруг он снова? Вдруг я позвоню ему туда, на вахту, скажу, а он… Вера Николаевна, у меня двое детей. Мне нельзя сейчас ещё и это узнать. Понимаете? Мне нельзя.

Я смотрела на свои колени. На серые домашние брюки с вытянутыми коленками. На свои руки, которые лежали на этих коленях, и я не помнила, когда их туда положила.

Он рассказывал ей про больницу. Он назвал это стыдным. Мне он не говорил ничего, ни разу за все эти годы, а ей рассказал.

Что-то сдвинулось. Не в груди даже, глубже, где-то под рёбрами.

— Хорошо, — сказала я. — Тогда вот моё условие целиком. Я беру детей. А ты до вторника звонишь Олегу и говоришь ему правду. Сама. Не я, не Гоша. Ты.

— Нет.

— Тогда ищи кого-нибудь другого.

Я положила трубку первой. Руки были ледяные, и я долго держала их над газовой конфоркой, пока не стало горячо ладоням.

Она перезвонила через сорок минут.

— Ладно. Я скажу. Привезу их в воскресенье вечером, хорошо? Часов в семь.

— Хорошо.

— Спасибо вам. Вы не представляете.

Представляю, хотела сказать я. Но не сказала.

В субботу я перестелила постель в бывшей Гошиной комнате, вытащила с антресолей раскладушку и купила в хозяйственном второй комплект полотенец, детских, с утятами. Продавщица спросила, для внуков ли. Я сказала: да, для внуков. Так было проще, чем объяснять.

Потом зашла в магазин у дома и стояла у полки с крупами, не понимая, что едят шестилетние мальчики. Гоша в шесть ел всё. Гоша в шесть ел даже варёный лук из супа, потому что Олег говорил ему, что от лука вырастают мускулы. Я взяла гречку, макароны-ракушки, сосиски, творожные сырки, яблоки и бананы. Подумала и добавила пачку пельменей, на случай если всё пойдёт не так.

Вечером позвонил Гоша. Он учился на третьем курсе в Томске и звонил по субботам, обычно после десяти.

— Мам, мне Ксюша написала. Ты правда берёшь мелких?

— Правда.

— Обалдеть. — Он помолчал. — Мам, ты точно в порядке?

— В полном.

— Она сказала, у неё командировка.

Я закрыла глаза. Значит, ему тоже командировка.

— Значит, командировка, — сказала я.

— Ну ладно. Ты это. Тимоха храпит, имей в виду. И Злата ничего не ест, кроме макарон с сыром, но не вздумай ей это говорить, она обижается.

Вот и вся инструкция. От девятнадцатилетнего сына, который знал этих детей лучше, чем я.

В воскресенье они пришли в семь пятнадцать.

Тимоша вошёл первым, в куртке с капюшоном в виде акульей пасти, и сразу протянул мне зелёного резинового динозавра.

— Вот. Это ваш. Я его привёз. Его зовут Гена.

— Здравствуй, Гена, — сказала я динозавру.

— Он не разговаривает. Он резиновый.

— Понятно.

Злата стояла позади матери с рюкзаком на одном плече и смотрела в пол. Худая, длинноногая, с двумя косичками, заплетёнными так туго, что кожа на висках натянулась. На меня она не взглянула ни разу.

Ксения внесла две сумки и пакет. В пакете лежали тетради, Тимошин ингалятор, зарядки и лист бумаги, исписанный мелким почерком с двух сторон. Расписание, телефоны, аллергии. Тимоше нельзя мёд. Злате нельзя говорить, что она мало ест.

— Ты позвонила? — спросила я тихо, пока дети разувались.

Она застегнула куртку. На этот раз на правильную пуговицу.

— Да.

— И что он?

— Сказал, что всё будет хорошо.

Она улыбнулась, и улыбка вышла ровная, аккуратная, как будто её нарисовали по линейке. Я хотела спросить ещё, но Тимоша уже стоял рядом и дёргал мать за рукав.

— Мам, а ты мне привезёшь что-нибудь из командировки?

— Привезу, зайчик.

— А что?

— Что-нибудь хорошее.

Она присела перед ним на корточки, поцеловала в макушку, в лоб, в нос. Потом встала и протянула руку к Злате, но та отступила на шаг, к вешалке.

— Пока, мам.

— Злат…

— Пока, говорю.

Дверь закрылась. Я слышала, как Ксения спускается по лестнице, как останавливается между этажами, долго, почти минуту, и только потом шаги затихают внизу.

Тимоша уже бегал по коридору с динозавром над головой. Злата стояла у вешалки, не сняв рюкзак.

— Где мне спать? — спросила она.

— В комнате с синими обоями. Я тебе покажу.

— Сама найду.

И нашла. И закрыла за собой дверь.

Первые два дня прошли так, будто я жила внутри чужого будильника.

В шесть сорок я вставала и варила кашу, которую никто не ел. Тимоша хотел хлопья с молоком, а хлопьев у меня не было. Злата выходила из комнаты уже одетая, с заплетёнными косами, брала яблоко и молча обувалась. Я провожала их до остановки, оттуда сама ехала на работу, а в обед звонила Злате, и она отвечала короче..

— Забрала?

— Да.

— Поели?

— Да.

— Что поели?

— Еду.

Вечером я приходила, и квартира звучала иначе. Шумел мультик, Тимоша спорил с кем-то в телевизоре, на плите стояла кастрюля с макаронами, которые Злата варила сама. Слипшиеся, переваренные. Она ела их прямо из кастрюли, стоя, когда думала, что я не вижу.

Во вторник Ксения не позвонила.

В среду утром тоже.

Я набирала ей в обед, потом в три, потом в половине пятого, стоя в коридоре у кабинета главбуха. Абонент недоступен. Девочки в отделе смотрели на меня поверх мониторов, и Лариса из расчётного спросила, всё ли у меня в порядке с сыном.

— С сыном всё хорошо, — сказала я и пошла курить, хотя бросила восемь лет назад.

На крыльце стоял охранник Палыч, и я стрельнула у него сигарету. Дым был горький, противный, и я закашлялась после первой же затяжки. Палыч смотрел на меня с сочувствием, как смотрят на собаку, которая потерялась в чужом дворе.

А если она не вернётся? Если там что-то не так, и операция, и осложнения, и некому даже сказать?

Нет. Нельзя так думать.

Я затушила сигарету о край урны и вернулась в отдел.

Вечером в среду Злата не вышла к ужину.

Я сварила макароны. Нормальные, не слипшиеся, в большой кастрюле с подсоленной водой, как варила когда-то Гоше. Натёрла сыр, тот самый, который Гоша называл «жёлтым» и уплетал ложками. Поставила тарелку на стол и постучала в синюю комнату.

— Злата, ужин.

— Не хочу.

— Я макароны сварила. С сыром.

За дверью стало тихо. Потом скрипнула раскладушка, и дверь приоткрылась на ладонь.

— Мне Гоша говорил, что вы не умеете макароны.

— Гоша врёт. Он меня просто в детстве довёл, и я один раз переварила со злости.

Злата вышла. Села за стол, подтянула колени к груди и стала есть, глядя в тарелку. Тимоша уже спал, раскинувшись поперёк дивана, с Геной под щекой. Храпел, как и обещал Гоша, тонко и с присвистом.

Я села напротив. Налила себе чаю в белую кружку с отбитой ручкой.

— Мама не в командировке, — сказала Злата, не поднимая головы.

Я поставила кружку. Слишком громко, и чай плеснул на столешницу. На клеёнке осталось мокрое кольцо.

— Почему ты так думаешь?

— Я не думаю. Я знаю. Она в больнице. Я видела бумажку, она у неё в сумке лежала, с печатью. Там написано «направление». И слово такое страшное, я не запомнила. Био что-то.

— Биопсия.

— Да. — Злата подцепила вилкой макаронину и раздавила её о край тарелки. — Это значит, что у неё рак?

Нельзя говорить это слово при детях, подумала я. Нельзя. Но она уже сказала его сама, и сидела, и ждала, и ногти у неё были обкусаны точно так же, как у матери. До мяса.

— Это значит, что врачи хотят проверить. Посмотреть на кусочек под микроскопом и понять, что там. Иногда там ничего страшного. У меня тоже так было.

Она подняла голову. Впервые за три дня посмотрела мне прямо в глаза.

— У вас?

— У меня. Шесть лет назад. Мне тоже брали кусочек, а потом вырезали всё лишнее. И вот я сижу тут, макароны варю. Нормальные, заметь.

Уголок её рта дёрнулся. Не улыбка, но что-то рядом.

— А папа знает? — спросила она. — Ну, Олег.

Она называла его по имени. Наверное, так и не решила, кто он ей.

— Мама сказала, что звонила ему.

Злата фыркнула и уткнулась подбородком в колени.

— Она не звонила. Она ему в воскресенье писала, я видела. «Всё хорошо, уезжаю по работе, дети у твоей бывшей, не волнуйся». Вот и всё. Я подглядела, пока она в туалете была. Он ей смайлик прислал. Палец вверх.

Палец вверх.

Я встала, взяла тряпку и вытерла кольцо от кружки на клеёнке. Тёрла долго, хотя оно стёрлось с первого раза.

Ночью я нашла номер Олега.

Он был у меня записан как «Олег», без фамилии, без сердечка, без «любимый», которое я когда-то поставила рядом с его именем и в один вечер стёрла. Я смотрела на эти четыре буквы, и экран телефона гас, и я снова тыкала в него пальцем, чтобы он засветился.

Это было не моё условие, подумала я. Моё условие было, чтобы она сказала сама. Если позвоню я, значит, всё зря.

А если она не скажет? Если её прямо сейчас везут куда-то на каталке, и рядом никого, и потолок плывёт квадратами ламп, и пахнет хлоркой и ещё чем-то сладковатым, что ты потом не можешь забыть годами?

Я знала этот запах. Он до сих пор просыпался во мне, когда я проходила мимо поликлиники на Ленина.

На часах было 01:20. На вахте, наверное, уже спали. Или не спали, кто их знает, как там у них.

Я положила телефон на тумбочку экраном вниз и открыла нижний ящик. Достала браслет. Пластик пожелтел, буквы выцвели, но фамилию ещё можно было прочесть. Моя фамилия. Его фамилия, честно говоря. Я так её и не сменила, потому что Гоше было бы непонятно, и потому что лень, и потому что в паспортном столе была очередь до самой двери.

В дверь комнаты тихо постучали.

На пороге стоял Тимоша в пижаме с ракетами, босиком, с Геной в кулаке.

— Тётя Вера, мне сон приснился.

— Какой?

— Что мама потерялась. И я её искал в магазине, а там было много-много полок, и все одинаковые.

Я подвинулась, и он забрался ко мне под одеяло, холодными ногами прямо мне в колени. Я вздрогнула, а он засмеялся.

— У вас ноги горячие. Как у мамы.

Он уснул через пять минут, засопев мне в плечо. А я лежала с браслетом в руке и слушала, как у соседей наверху капает вода.

Ксения позвонила в четверг в восемь утра.

— Простите. Простите, пожалуйста, у меня телефон забрали, там нельзя было в реанимации, а потом он сел, а зарядку я у вас в пакете оставила, балда.

Голос был сиплый, будто она долго молчала или долго кричала.

— В реанимации? Ксения, ты где?

— Всё хорошо, Вера Николаевна. Ну, то есть… Меня прооперировали вчера. Сразу. Хирург посмотрел биопсию и сказал, тянуть не будем. Я сначала испугалась, а потом думаю, ну и ладно, зато быстро. Я сейчас в обычной палате уже. Мне лучше. Правда лучше.

Я стояла на остановке, и мимо меня проехал мой автобус, а я даже не подняла руку.

— А гистология?

— Через две недели. Сказали, по виду ничего такого, но надо ждать. Может, и правда ничего.

Может. Это слово я помнила тоже.

— Ты Олегу сказала? — спросила я.

Она замолчала. Я слышала, как в палате у неё кто-то кашляет, и как скрипит колёсико тележки в коридоре, и как далеко-далеко по радио поют что-то про весну.

— Вера Николаевна…

— Ты мне обещала. Это было условие.

— Я знаю! — Голос сорвался, впервые за всё время она закричала. — Я знаю, что обещала. Я ему написала. Ну не смогла я, понимаете? Не смогла. Я телефон взяла, номер набрала и сбросила. Я подумала: вот сейчас он скажет, что не может, что вахта, что там далеко, что я сама справлюсь. И что я тогда буду делать? С этим что делать? Я лучше не буду знать. Пусть лучше у меня будет «всё будет хорошо» и палец вверх, чем…

Она не договорила. Я тоже молчала.

Честно говоря,, я бы на её месте сделала то же самое. Я и сделала когда-то: не позвонила Олегу ни во вторник, ни в среду. Ждала, что он сам.

— Злата знает, — сказала я.

— Что?

— Злата видела направление у тебя в сумке. И сообщение тоже видела. Она всё знает, Ксюша. С воскресенья.

В трубке долго ничего не было. Потом что-то стукнуло, будто телефон упал на одеяло. Я слышала её дыхание, частое, рваное, и хотела сказать что-то правильное, но правильных слов у меня не было.

— Как она? — выговорила наконец Ксения.

— Ест макароны. Мои, нормальные.

Она засмеялась сквозь что-то мокрое, и я тоже. Посреди остановки, в сером пальто, у рекламного щита с какими-то зубными щётками.

— Я сама поговорю с ней, когда вернусь, — сказала Ксения. — Хорошо? Вы ей скажите, что я её люблю. И Тимоше. Скажите, что мама скоро.

— Скажу.

— И Олегу я сама. Когда выпишусь. Когда буду знать. Хорошо?

Я не ответила. Автобус подошёл следующий, и я в него села, и всю дорогу до работы смотрела, как по стеклу ползут капли мокрого снега.

В пятницу вечером я пекла сырники.

Тимоша стоял на табуретке рядом и помогал: мешал ложкой тесто и облизывал её после каждого круга. Злата сидела на подоконнике, делала вид, что читает, и время от времени поглядывала на сковородку. На кухне пахло горячим маслом, ванилью и подгоревшей корочкой первого блина, который всегда комом, даже у сырников.

— А почему они кривые? — спросил Тимоша.

— Потому что домашние. Ровные только в магазине.

— А мама делает ровные.

— Значит, мама мастер.

— Мама мастер, — согласился он и сунул палец в миску.

Злата слезла с подоконника, подошла и молча взяла у меня лопатку. Перевернула сырник. Ровно, аккуратно, одним движением.

— Ого, — сказала я.

— Меня мама научила. Она говорит, главное не бояться, тогда не прилипает.

Тут и позвонили в дверь.

Не позвонили даже, а надавили на кнопку и не отпускали. Звонок дребезжал, захлёбывался, а потом в дверь ударили кулаком, два раза, глухо.

Тимоша выронил ложку в миску. Злата побелела, вся, до кончиков ушей, и прижала лопатку к груди.

Я знала этот стук. Двадцать лет слышала его, когда он забывал ключи.

На пороге стоял Олег. В рабочей куртке с отражающими полосками, небритый, с сумкой через плечо. Лицо серое, как бетон на стройке. Он стал старше, чем я помнила, и в волосах у висков прибавилось белого. Рост у него всегда был метр восемьдесят шесть, но сейчас он будто ссутулился сантиметров на пять.

— Где она? — сказал он. Не здравствуй. Не Вера. Где она.

— Тише. Дети.

— Где Ксюша, Вер? Я с самолёта. Мне Гоша позвонил. Гоша! Я на вахте узнаю от сына, что у меня жена в онкологии лежит. Ты понимаешь? Ты понимаешь вообще?

Гоша. Ну конечно Гоша. Злата, наверное, написала ему, а он не стал ждать ни командировок, ни правильных слов.

Олег шагнул в прихожую. Тимоша выбежал из кухни, с тестом на щеке, и повис на нём, как обезьянка.

— Па-а-апа!

Олег поймал его одной рукой, прижал к себе, к пыльной куртке, и закрыл глаза. Я видела, как ходит у него кадык. Злата стояла в дверях кухни с лопаткой и не двигалась.

— Привет, Злат, — сказал он хрипло.

— Привет.

Я забрала у него Тимошу и опустила на пол.

— Иди к сестре. Сырник подгорит.

И закрыла за ними дверь кухни.

Мы стояли в прихожей вдвоём. Как пять лет назад, только сумки теперь было одна, и не уходил он, а пришёл.

— Почему ты мне не позвонила? — спросил Олег. — Ты же знала. Ты с самого начала знала, да?

— Знала.

— И что? Это месть такая? За то, что я тогда…

Он осёкся. Я стояла, прислонившись к вешалке, и чувствовала спиной чужие куртки: розовую детскую, с акульим капюшоном, и Златину синюю.

— Олег, — сказала я. — Я ей поставила одно условие. Одно. Что она скажет тебе сама. Я сказала: если не скажешь, детей не возьму.

— И она?

— Она тебе написала про командировку. Ты ей ответил пальцем.

Он смотрел на меня так, будто я его ударила.

— А почему она… Почему не сказала?

— А ты как думаешь?

Он молчал. Я видела, как он сжимает и разжимает кулак, левый, на котором больше не было моего кольца, а было другое, тоньше и светлее.

— Она боялась, что ты не приедешь, — сказала я. — Что тебе будет страшно, и тебя будет тошнить от хлорки, и ты найдёшь, почему нельзя. Она так и сказала мне по телефону. Лучше палец вверх, чем узнать, что не приедешь.

Олег сел на обувную тумбу. Медленно, неуклюже, как садятся старики. Сумка съехала с плеча и шлёпнулась на пол.

— Это я ей рассказал, — проговорил он. — Про тебя. Про больницу. Я думал, она поймёт, что я… Что я понял. А она услышала совсем другое.

— Она услышала то, что ты сделал.

Он поднял на меня глаза. Красные, воспалённые от перелёта и от чего-то ещё.

— Вер, я тогда в машине сидел.

— Что?

— Во вторник. И в среду. Я приезжал к больнице и сидел в машине на парковке. По два часа. Смотрел на окна, не знал даже, какое твоё. Заходил в приёмное, стоял у двери, нюхал этот их запах и выходил обратно. Не смог. Я трус, Вер. Я это знаю. Я поэтому и ушёл потом, понимаешь? Не потому что разлюбил. Потому что смотреть на тебя не мог. Ты всё время смотрела на меня так, будто ждёшь, что я скажу хоть что-то. А мне нечего было.

В кухне шипело масло. Злата что-то говорила Тимоше, строго, по-взрослому, и он отвечал ей обиженным баском.

Я стояла и не могла пошевелиться. Шесть лет. Шесть лет я думала, что он просто не приехал. Что ему было всё равно. А он сидел в машине на парковке, под окнами, которые не знал.

Что мне делать с этим знанием теперь? Куда его положить?

Оно лежало внутри, как камень в ведре с водой. Тяжёлое, холодное, и вода вокруг него не становилась ни теплее, ни мутнее.

— Зачем ты мне сейчас это говоришь? — спросила я.

— Потому что ты спросила, как я думаю, почему она не сказала. Вот поэтому. Потому что я такой. И она это знает.

Я ушла в спальню, открыла нижний ящик тумбочки и вернулась в прихожую. Олег так и сидел на тумбе, сгорбившись, и смотрел на свою сумку.

Я протянула ему браслет.

Он взял его двумя пальцами, будто боялся сломать. Повертел. Прочёл фамилию, дату, и лицо у него стало такое, какое бывает у людей, которые вдруг видят в толпе того, кого давно похоронили.

— Ты его хранишь, — сказал он.

— Храню. Сама не знаю зачем. Наверное, чтобы помнить, что я тогда справилась одна. Мне это было нужно. А ей не надо справляться одной, Олег. Слышишь? Ей не надо.

Он сжал браслет в кулаке.

— Какая больница?

— Областной онкодиспансер. Третье отделение. Посещения с пяти до семи.

Он посмотрел на часы. Было без двадцати семь.

— Не успею.

— Успеешь, если не будешь сидеть в машине.

Олег встал. Поднял сумку, потом опустил её снова, оставил у стены.

— Можно я дома оставлю? У тебя. Я вернусь за детьми.

— Оставляй.

Он уже взялся за ручку двери, когда из кухни вышла Злата. С тарелкой, на которой лежали три сырника, ровные, румяные, ни одного кривого.

— Это маме, — сказала она и протянула ему тарелку. — Я сама жарила. Скажи ей, что не прилипли.

Олег смотрел на тарелку, на Злату, снова на тарелку. Я видела, как дёргается у него мышца на щеке, под самым глазом.

Я достала из шкафа контейнер, переложила сырники, закрыла крышкой. Злата сама завязала его в пакет, бантиком, туго, как свои косы.

— Злат, — сказал Олег. — Я…

— Иди уже, — ответила она. — А то не пустят.

И он пошёл.

Дети уснули в половине одиннадцатого. Тимоша на диване, с Геной, Злата у себя за закрытой дверью, но в этот раз я слышала, как она плачет. Тихо, в подушку, чтобы никто не узнал.

Я постучала. Она не ответила. Я вошла и села на край раскладушки, и раскладушка жалобно скрипнула под нами двоими.

Я ничего не говорила. Просто положила руку ей на спину, между лопатками, где острыми углами торчали позвонки. Она не пошевелилась. Не отодвинулась и не прижалась. Лежала и плакала, а я сидела и держала руку.

Через полчаса она уснула. Я ещё немного посидела и вышла.

Телефон зазвонил ближе к полуночи. Номер Олега, четыре буквы на экране.

— Я у неё, — сказал он тихо. — Меня пустили. Медсестра посмотрела и пустила, сказала, видно же, что не по часам человек приехал. Я тут на стуле в коридоре. Она спит.

— Как она?

— Ничего. Бледная. Плакала, когда меня увидела. Потом сырники ела. Сказала, что Злата в неё, у неё тоже не прилипает.

Он помолчал.

— Вер.

— Что?

— Я тут сижу и нюхаю хлорку. Меня тошнит. И руки трясутся. Но я сижу.

Я подошла к окну. Во дворе горел один фонарь, и под ним на скамейке кто-то оставил забытую детскую лопатку, красную, пластиковую. Падал снег. Мелкий, последний мартовский, который тает, не долетев до асфальта.

— Сиди, — сказала я.

— Браслет твой у меня в кармане. Я его верну.

— Не надо. Оставь себе.

— Зачем?

Я подумала.

— Чтобы помнить.

Он ничего не ответил. Только дышал в трубку, долго, и где-то за ним скрипело колёсико больничной тележки, и кто-то шаркал тапками по линолеуму.

Ксению выписали во вторник.

Олег привёз её к моему подъезду на такси, и она поднялась сама, держась за перила, а он шёл сзади с двумя сумками и смотрел ей в спину, будто готов был поймать на любой ступеньке. Злата вылетела ей навстречу на площадку, в одних носках, и обняла так крепко, что Ксения охнула и засмеялась одновременно.

Тимоша не понял, из-за чего все плачут. Он прыгал вокруг матери с Геной над головой и кричал, что мама приехала из командировки и что она обещала привезти что-нибудь хорошее.

— Привезла, — сказала Ксения и присела перед ним на корточки, осторожно, придерживая бок ладонью. — Смотри.

И показала на Олега.

Тимоша посмотрел на отца, потом на мать, потом снова на отца.

— Папа же не из командировки.

— Он из самой главной командировки, зайчик.

Они собирались минут сорок. Тимоша не мог найти второй носок, Злата укладывала свои тетради, а Олег стоял в коридоре и не знал, куда деть руки. Ксения сидела на моей кухне, на той самой табуретке у окна, и пила чай из синей кружки. В этот раз допила до дна.

— Гистологию через две недели скажут, — сказала она. — Хирург говорит, по виду всё чисто.

— Хорошо.

— Вера Николаевна, я не знаю, как вам…

— Не надо.

— Нет, надо. — Она поставила кружку. — Вы же могли не брать. Могли сказать нет. Я бы поняла. Я бы на вашем месте, наверное, сказала.

Я смотрела на её руки. Ногти так и остались обкусанными, но пластыря с сердечками на мизинце больше не было. Кожа под ним зажила, розовая, тонкая.

— Я не за тебя согласилась, — сказала я. — Не обижайся. Я за себя.

Она не поняла. Я видела, что не поняла. Но кивнула, и этого хватило.

Уже в дверях Тимоша вдруг вывернулся из отцовских рук, побежал обратно в комнату и вернулся с зелёным динозавром.

— Вот, — сказал он и протянул его мне. — Это ваш. Гена. Пусть у вас поживёт, чтобы вам не скучно было. А я потом приеду и заберу.

Я взяла Гену. Резиновый, тёплый от детской ладошки, с откушенным кончиком хвоста.

— А когда приедешь?

Тимоша посмотрел на маму. Ксения посмотрела на Олега. Олег посмотрел на меня.

— В субботу? — спросила Злата. Она стояла последней, с рюкзаком на одном плече, и впервые за всю неделю смотрела мне прямо в лицо. — Можно? Вы меня научите макароны нормальные. А то мама их тоже переваривает.

— Эй! — сказала Ксения.

— Ну правда же.

Дверь закрылась. Я слышала, как они спускаются по лестнице, все четверо, как Тимоша считает ступеньки вслух и сбивается на семнадцатой, как Олег говорит ему что-то низким голосом, а Ксения смеётся. Внизу хлопнула подъездная дверь, и стало тихо.

Квартира снова звучала как раньше. Урчал холодильник. Наверху у соседей капала в раковину вода, капля, ещё капля.

Я прошла на кухню. На столе стояли две кружки. Белая с отбитой ручкой и синяя, пустая, с бледным бергамотовым кругом на дне. Рядом лежал недоеденный кусок вафельного торта, который Тимоша вчера назвал «хрустелкой» и требовал на завтрак.

Я вымыла синюю кружку, вытерла полотенцем с утятами и поставила в шкаф. Не дальше, как ставила когда-то кружку Олега. На переднюю полку. Туда, где её легко достать.

Гену я посадила на подоконник, между геранью и старым будильником, который давно отставал на двенадцать минут. Динозавр смотрел во двор, туда, где под фонарём на скамейке так и лежала чья-то красная лопатка.

За окном опять пошёл снег. Мелкий, мокрый, совсем уже весенний.

До субботы оставалось четыре дня.

источник

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Журнал Да ладно!
Добавить комментарий