Галина случайно заметила, что из дома исчезают вещи. Одна за другой, тихо, как будто их никогда и не было. Она молчала. Считала. И ждала.
Галина заметила первую пропажу в четверг.
Она искала зарядку от ноутбука. Не ту, что для телефона, а белую, с длинным проводом и царапиной на корпусе. Муж купил её два года назад в командировке, и она всегда лежала в ящике письменного стола, справа, под стопкой квитанций.
Ящик был пуст. Не совсем пуст: квитанции на месте, скрепки, старая флешка. А зарядки не было.
Галина постояла над ящиком секунд двадцать. Потом закрыла его и пошла варить макароны.
Им было по сорок два. Женаты семнадцать лет. Дочь Полина, четырнадцать, сидела в своей комнате с наушниками и выходила только за едой. Жили в трёхкомнатной квартире на Бирюлёвской, четвёртый этаж, лифт через раз.
Мужа звали Олег. Высокий, метр восемьдесят шесть, сутулый, с привычкой потирать переносицу, когда врёт. Галина знала эту привычку лучше, чем он сам. Она заметила её ещё на третьем году, когда он соврал про задержку на работе, а потом пришёл с запахом пива и кинотеатра.
Тогда она ничего не сказала.
И сейчас не сказала тоже.
— Олег, ты не видел мою зарядку? Белую, от ноутбука.
Он сидел на диване, листал телефон. Даже не поднял глаза.
— Какую?
— Белую. С царапиной.
— Не, не видел. Может, Полинка взяла.
— У Полины другой разъём.
— Тогда не знаю.
Он потёр переносицу. Быстро, почти незаметно. Но Галина стояла в дверном проёме и видела.
Она кивнула и ушла на кухню. Вода в кастрюле уже закипала, крышка подпрыгивала и стучала о край, и этот звук был единственным в квартире, потому что больше никто ни о чём не разговаривал.
Вторая вещь исчезла через неделю.
Плед. Тёмно-синий, шерстяной, с бахромой. Его подарила Галине мать на новоселье, и он всегда лежал на кресле в спальне, свёрнутый вчетверо, ровненько, потому что Галина любила порядок в мелочах. В крупном жизнь не слушалась, а вот плед можно было сложить как надо.
Кресло стояло пустое.
Галина провела ладонью по обивке. Ткань была прохладной. Плед здесь не лежал минимум сутки.
Она села на край кровати и посмотрела на кресло так, будто оно могло ответить. Потом достала телефон, открыла заметки и написала: «Зарядка. Плед».
Всё. Без комментариев. Просто список.
Олег работал менеджером по закупкам в строительной фирме. Уходил в восемь, приходил в семь. Иногда в восемь. Иногда в девять.
— Совещание затянулось, — говорил он, разуваясь в прихожей.
Или:
— Пробки на Варшавке, час стоял.
Или просто молчал, проходил на кухню, наливал чай и садился с телефоном. Галина ставила перед ним тарелку. Он ел. Она мыла посуду. Полина сидела у себя. Стены молчали.
Семнадцать лет. Галина помнила, как они выбирали эту квартиру. Олег тогда носил её на руках по пустым комнатам и говорил, что здесь будет детская, здесь кухня, а здесь их спальня, и они будут просыпаться и видеть берёзу за окном. Берёзу спилили через четыре года. Детская стала Полининой. Кухня пропахла жареным луком и капустой навечно. А спальня. В спальне они спали. Каждый на своей стороне, как два берега одной реки, между которыми давно никто не плавает.
Галина работала бухгалтером в поликлинике. Цифры, ведомости, отчёты. Она любила цифры. Они не врали. Если в графе написано сто двадцать тысяч, значит, сто двадцать. Не «может быть», не «я не помню», не «наверное, показалось». Цифры честны. Люди нет.
И она вела свой список как ведомость. Аккуратно. Без эмоций.
Третья вещь: электробритва.
Олег брился каждое утро. Галина слышала это жужжание семнадцать лет подряд, и оно стало частью утра, как звонок будильника, как шум воды, как запах кофе из турки. Она даже не задумывалась о нём. Просто звук, означающий, что муж встал и готовится к выходу.
В среду утром звука не было.
Галина лежала с закрытыми глазами и слушала. Будильник прозвенел. Олег встал, она почувствовала, как матрас выпрямился с его стороны. Шаги. Ванная. Вода. И тишина там, где обычно жужжало.
Она открыла глаза.
Когда он вышел из ванной, она уже стояла у плиты.
— Бритву потерял? — спросила она, не оборачиваясь. Голос ровный, как линейка.
— В смысле?
— Я не слышала бритву.
— А, — он замялся на полсекунды. — Я вчера порезался ей. Лезвие тупое стало. Выкинул, новую куплю.
Переносица. Палец скользнул по ней быстро, привычно.
— Хорошо, — сказала Галина. — Каша на плите.
Она перемешала овсянку и записала в телефон: «Бритва».
Три вещи. Три недели. Она почувствовала, как ложка в руке стала тяжелее, будто в неё налили свинца. Пальцы сжались на ручке так, что побелели костяшки. Потом разжала. По одному.
Вечером того же дня Полина вышла из комнаты без наушников. Это само по себе было событие.
— Мам.
— Что?
— У папы новый одеколон?
Галина резала огурец. Нож замер на полпути.
— Почему ты спрашиваешь?
— Он по-другому пахнет. Не как раньше. Сладковато как-то.
Четырнадцать лет. Галина смотрела на дочь и думала: вот ты, ребёнок, заметила то, что я заметила три недели назад. И тебе хватило одного вдоха, а мне потребовалась пропавшая зарядка.
Но вслух сказала:
— Может, на работе кто-то подарил.
— В марте? — Полина подняла бровь. У неё были отцовские брови, тёмные, широкие, почти на переносице.
— Всякое бывает.
Полина пожала плечами и ушла обратно. Наушники, дверь, тишина.
А Галина стояла с ножом над разделочной доской и смотрела на огурец, разрезанный ровно пополам. Как их жизнь. Одна половина здесь, на кухне, в запахе укропа и подсолнечного масла. А вторая где-то ещё, в квартире, которую она никогда не видела, но которая уже забрала у неё плед, зарядку, бритву и что-то ещё, чему пока не было названия.
Четвёртая вещь оказалась книгой.
Это было смешно. Из всего, что можно унести из дома к другой женщине, он выбрал книгу. «Мастер и Маргарита», старое издание, с жёлтыми страницами и загнутым уголком на сто двадцатой странице. Галина подарила ему эту книгу на пятую годовщину. Он тогда сказал, что всегда хотел прочитать, но так и не прочитал. Книга стояла на полке в коридоре, между словарём и атласом мира, и пылилась семнадцать лет.
А теперь пылиться стало нечему.
Галина заметила не сразу. Она шла мимо полки, и взгляд зацепился за просвет между корешками. Маленький, сантиметров пять. Раньше его не было.
Она не стала спрашивать.
Просто открыла заметки. «Зарядка. Плед. Бритва. Булгаков».
Четыре пункта. Как четыре гвоздя, вбитых в крышку чего-то, что она пока не готова была назвать.
В субботу Олег уехал на рыбалку. С Лёхой, как обычно. Так он сказал.
Галина стояла у окна и смотрела, как он грузит удочки в багажник. Удочки были. Сапоги резиновые были. Термос был. Но она видела, как он открыл заднюю дверь машины и положил туда пакет. Чёрный, непрозрачный. Не рыбацкий. Пакет из тех, в которые складывают одежду или что-то домашнее, мягкое.
Машина выехала со двора. Галина отошла от окна.
Полина завтракала в кухне. Хлопья с молоком, телефон, наушник в одном ухе.
— Пап уехал?
— На рыбалку.
Полина посмотрела на мать. Внимательно, по-взрослому, как-то не по возрасту.
— Мам, ты нормально?
— Нормально.
— Точно?
— Точно, Поль.
Галина села напротив дочери и положила руки на стол. Ладони были сухие, тёплые. Она смотрела на свои пальцы и думала: интересно, сколько ещё вещей он перевезёт, прежде чем перевезёт себя. И что тогда останется на этих полках, в этих ящиках, в этой квартире на четвёртом этаже без нормального лифта.
Молоко в Полининой чашке было розоватым от хлопьев. Ложка звенела о край. За окном каркала ворона, методично, через равные промежутки, как метроном.
— Мам, а можно я к Соне после обеда?
— Можно.
Полина ушла. Галина вымыла чашку, вытерла стол, повесила полотенце на крючок. И только тогда позвонила Рите.
Рита была старшей сестрой. Пятьдесят один год, преподаватель в колледже, разведена, живёт одна с котом по имени Борис. У Риты был голос, от которого хотелось выпрямить спину.
— Ну.
— Рит, он вещи из дома носит.
— Какие вещи?
— Зарядку. Плед. Бритву. Книгу.
— Булгакова?
— Да.
— Которого ты ему дарила?
— Да.
На том конце провода было тихо секунды три. Галина слышала, как Борис мяукнул.
— И ты молчишь, — сказала Рита. Не спросила. Констатировала.
— Я считаю.
— Что считаешь?
— Вещи. Хочу понять, когда он дойдёт до пятой.
— А что будет на пятой?
— Не знаю ещё. Но я узнаю.
Рита помолчала. Потом вздохнула так, как вздыхают люди, которые уже проходили это и знают, что советы бесполезны.
— Галь, ты уверена, что хочешь так?
— Я бухгалтер, Рит. Я не могу принимать решения без полной ведомости.
— Это не ведомость. Это твой муж.
— Именно поэтому мне нужны все цифры.
Они помолчали. Где-то на заднем плане Борис снова мяукнул, настойчиво, будто поддерживал разговор.
— Ладно, — сказала Рита. — Звони, когда будет пятая.
— Позвоню.
Галина положила телефон на стол и посмотрела на список в заметках. Четыре строчки. Ровные, аккуратные, как колонки в отчёте. И пятая строчка пустая. Ждёт.
Олег вернулся с рыбалки в воскресенье к обеду. Без рыбы.
— Не клевало, — сказал он, разуваясь.
— Бывает, — ответила Галина.
Она стояла в коридоре и смотрела на его куртку. От неё пахло не рекой и не костром. Пахло стиральным порошком. Чужим, цветочным, не тем, которым стирала она. Галина стирала «Аистёнком», привычка с Полининого младенчества, а этот запах был другой. Лаванда, что ли. Или сирень.
Он прошёл мимо неё в ванную. Она слышала, как льётся вода. Как он чистит зубы. Как шуршит полотенце. Обычные звуки обычного воскресенья, только воздух в коридоре стал плотнее, и Галина стояла в нём как в воде, и дышала через раз.
За обедом говорили о Полине. Что надо купить ей новые кроссовки, что учительница по математике звонила, что летом, может, отправить её в лагерь.
— Нормальный лагерь, не палаточный, — сказал Олег. — Чтоб с бассейном.
— С бассейном дорого.
— Ничего, найдём.
Он ел борщ и говорил о бассейне, и Галина смотрела на него через стол и думала: ты сидишь здесь, ешь мой борщ, обсуждаешь нашу дочь и планируешь лето, а твоя бритва лежит в чужой ванной, и мой плед греет чужой диван. Кто ты? Тот человек, который нёс меня по пустой квартире и показывал, где будет берёза, или тот, который потёр переносицу и сказал «не знаю»?
Но вслух:
— Хорошо. Посмотрим варианты.
Неделя прошла без пропаж. Галина проверяла шкафы каждый день. Утром, перед работой, обходила квартиру как инспектор: ящик в столе, полка в коридоре, кресло в спальне, шкаф в прихожей. Всё на месте. Всё на месте. Всё на месте.
На работе она сводила квартальный отчёт и ловила себя на том, что вместо цифр видит список. Зарядка. Плед. Бритва. Булгаков. Пятая строчка пустая.
Марина Семёновна, старший бухгалтер, подошла к её столу с чашкой.
— Галь, ты чего хмурая?
— Цифры не сходятся.
— Где?
— Везде.
Марина Семёновна посмотрела на неё поверх очков. У неё были маленькие круглые очки в тонкой оправе и привычка поджимать губы, когда думала.
— Цифры всегда сходятся. Это люди не сходятся.
Галина посмотрела на неё и впервые за месяц улыбнулась. Криво, одним уголком рта, но улыбнулась.
— Спасибо, Марин Семённа. Вы правы.
Пятая вещь пропала во вторник.
Галина пришла с работы, разулась, повесила куртку. Прошла на кухню, поставила чайник. И только потом зашла в спальню переодеться.
Фоторамка.
Она стояла на его тумбочке: серебристая, чуть потемневшая по углам, с фотографией из Анапы. Две тысячи пятнадцатый год, июль. Полине было пять. Она стояла по колено в воде и смеялась, запрокинув голову, а за ней море, голубое, простое, как детский рисунок. Олег фотографировал. Галина помнила: он стоял на берегу, в закатанных джинсах, и щурился от солнца, и кричал «Полинка, повернись!», а та не слушала и хохотала.
Рамка была на месте семнадцать лет. Галина протирала её раз в неделю, по четвергам, вместе с пылью на тумбочке. Она знала каждую царапинку на серебристой поверхности. Знала, что задняя ножка шатается и что если поставить неровно, рамка падает.
Тумбочка была пустой. Гладкой, без пылевого следа. Он даже протёр.
Галина села на кровать.
Чайник засвистел на кухне. Пронзительно, как сирена. Она не встала.
Пальцы нашли телефон в кармане. Открыла заметки. Написала: «Рамка. Анапа».
Пять строчек. Ведомость полная.
Она сидела и смотрела на пустую тумбочку, и чайник свистел, свистел, свистел, пока Полина не вышла из комнаты и не выключила его.
— Мам! Ты что, не слышишь?
Галина слышала. Каждый звук в этой квартире она слышала отчётливо, до последнего шороха. Просто иногда тело отказывается двигаться, когда внутри считают до пяти и понимают, что счёт окончен.
Она позвонила Рите в девять вечера. Полина уже спала. Олег «задержался на работе».
— Пятая, — сказала Галина вместо приветствия.
— Что взял?
— Фотографию Полины. Из Анапы.
Тишина. Долгая, тяжёлая, как зимнее пальто.
— Фотографию ребёнка? — переспросила Рита, и голос у неё изменился, стал ниже, жёстче.
— Да. В серебристой рамке. С тумбочки.
— Галя.
— Что?
— Он вещи таскает к ней уже месяц. Ты ведёшь список. Я всё понимаю. Но фотографию дочери? Это уже не про зарядку.
— Я знаю.
— И что ты будешь делать?
— Ведомость полная, Рит. Теперь можно закрывать отчёт.
Олег пришёл в одиннадцать. Галина сидела на кухне. Свет горел только над плитой, жёлтый, тусклый, как в старых фильмах. На столе стоял его ужин: гречка с котлетой, накрытая тарелкой. Остывший чай.
Он зашёл, увидел её и остановился в дверном проёме. Она сидела прямо, руки на столе, телефон экраном вниз.
— Ты чего не спишь? — спросил он.
— Сядь.
Он сел. Не сразу. Сначала потянулся к чайнику, но она сказала:
— Сядь, Олег.
И он сел.
— Я хочу, чтобы ты мне кое-что объяснил.
— Что?
Она открыла заметки и положила телефон на стол между ними. Экран светился. Пять строчек.
— Зарядка, — начала Галина. Голос был ровный, бухгалтерский. — Пропала пятого марта. Белая, с царапиной. Ты сказал, не видел.
Он смотрел на экран и молчал.
— Плед. Тринадцатого марта. Синий, шерстяной, мамин подарок. Ты даже не заметил, что я заметила.
— Галь…
— Бритва. Девятнадцатого. Ты сказал, выкинул из-за тупого лезвия. Но ты потёр переносицу, а ты всегда трёшь переносицу, когда врёшь. С две тысячи двенадцатого года. Я считала.
Он побледнел. Не побледнел даже, а как-то осел, будто воздух из него выпустили.
— Булгаков, — продолжила она. — Двадцать четвёртого. «Мастер и Маргарита», которого ты так и не прочитал. Который я тебе подарила. Стоял на полке между словарём и атласом.
Олег сглотнул. Кадык дёрнулся.
— Галь, я могу…
— И пятое. Сегодня. Рамка с фотографией Полины. Анапа, две тысячи пятнадцатый. Ей было пять. Она стояла в воде и смеялась. Ты даже пыль протёр, чтобы я не увидела след.
Она замолчала. На кухне тикали часы. За стеной у соседей работал телевизор, приглушённо, как из-под воды. Котлета на тарелке остыла и покрылась жирной плёнкой.
Олег сидел и смотрел на свои руки. Большие, с широкими ладонями. Руки, которые когда-то носили её по пустой квартире.
— Я не знаю, что сказать, — произнёс он наконец.
— Я тоже не знала. Целый месяц.
— Это не то, что ты думаешь.
— А что я думаю, Олег?
Он поднял глаза. Галина смотрела на него без слёз, без крика, без дрожи в голосе. Как смотрят на итоговую цифру в конце квартального отчёта. Вот она. Не обманешь.
— Её зовут Женя, — сказал он тихо.
— Я не спрашивала, как её зовут.
— Я думал… я не знаю, что я думал.
— Ты думал, я не замечу. Ты перевёз к ней зарядку, плед, бритву, книгу и фотографию нашего ребёнка, и думал, что я не замечу.
Она произнесла это медленно, каждое слово отдельно, как кладут костяшки домино.
— Зарядку можно купить новую, — сказала Галина. — Плед можно заменить. Бритву тоже. Даже Булгакова можно купить в любом магазине.
Она встала. Стул скрипнул по полу.
— Но фотографию Полины ты заберёшь обратно. Завтра. Потому что это не твоё и не её. Это наше.
Олег сидел на кухне до трёх ночи. Галина слышала, как он ходит от стола к окну и обратно. Шесть шагов туда, шесть обратно. Она лежала в темноте и считала его шаги, как считала вещи.
Потом он остановился. Скрипнул стул. Тишина.
Утром на тумбочке стояла рамка. Серебристая, с потемневшими углами, с шатающейся ножкой. Полина в воде, запрокинутая голова, смех, который можно услышать, даже если фотография молчит.
Галина взяла рамку. Подержала. Поставила обратно.
Три дня они не разговаривали. Не ссорились, не молчали демонстративно. Просто слова кончились. Или ещё не родились, новые, которые нужны для того, что случилось.
Полина чувствовала. Ходила тише обычного, смотрела внимательнее. Но не спрашивала.
На четвёртый день Олег сел за кухонный стол утром, когда Галина пила кофе. Она пила его без сахара и без молока, чёрный, горький, в белой чашке с отбитой ручкой, которую не выбрасывала шестой год.
— Я хочу поговорить, — сказал он.
— Говори.
— Я виноват.
— Я знаю.
— Я не хочу уходить.
Галина поставила чашку. Дно стукнуло о стол.
— А чего ты хочешь?
— Вернуть. То, что было.
— Того, что было, нет уже давно, Олег. Ты не вещи перевёз. Ты себя перевёз. По частям.
Он смотрел на неё. Глаза красные, веки набухшие. Не спал.
— Я понимаю.
— Нет. Не понимаешь. Ты взял плед, который мне подарила мама. Ты взял бритву, звук которой был частью моего утра. Ты взял книгу, которую я дарила мужу, а не чужому мужчине. И ты взял фотографию нашей дочери. Нашей. И унёс её в дом, где нас нет.
Голос не дрогнул. Но руки под столом сжимались в кулаки так, что ногти впивались в ладони. Маленькие белые полумесяцы, которые потом будут саднить весь день.
— Я верну всё, — сказал он.
— Вещи можно вернуть. Вопрос в том, что ты будешь делать с тем, что нельзя.
Ещё через неделю в ящике стола появилась зарядка. Белая, с царапиной. На кресле в спальне лежал плед, сложенный вчетверо. На полке в коридоре, между словарём и атласом, стояла книга с загнутым уголком.
Бритва лежала в ванной на полочке.
Галина обошла квартиру утром, как обходила каждый день. Посмотрела, потрогала, убедилась. Открыла заметки, прочитала список и стёрла его. Строчка за строчкой.
Пять вещей вернулись на свои места.
Но что-то не вернулось. И Галина стояла посреди квартиры, в которой всё было на месте, и чувствовала это несовпадение так, как чувствуют сквозняк: не видишь, но кожей знаешь.
Зарядка та же. Плед тот же. Книга та же.
А место другое.
Рита позвонила вечером.
— Ну что?
— Всё вернул.
— И?
— И ничего.
— Как ничего?
— Рит, ты когда разводилась, ты ведь не сразу ушла.
— Не сразу.
— Сколько?
— Полгода. Ходила по квартире и не могла понять, моя она или уже нет.
— Вот.
Рита молчала. Борис мяукнул.
— Галь, а ты любишь его?
Галина стояла у окна. На улице темнело. Фонарь во дворе мигнул и зажёгся, жёлтый, как свет над плитой. Внизу мальчишки гоняли мяч. Мяч стучал о землю гулко, ритмично, и этот стук напоминал что-то далёкое, из времён, когда слово «любовь» было простым.
— Я не знаю, — сказала она. — Я правда не знаю.
— Это нормально.
— Нет. Это не нормально. Семнадцать лет, и не знаю.
— Или наоборот. Семнадцать лет, и наконец честно не знаешь.
Галина повесила трубку и осталась у окна. Мальчишки ушли. Мяч лежал на площадке один, забытый, и фонарь освещал его сверху, как прожектор на сцене, где никого нет.
Олег старался. Это было заметно. Приходил вовремя, приносил хлеб, не задерживался. Утром жужжала бритва. Знакомый звук вернулся, и Галина лежала с закрытыми глазами и слушала, и пыталась понять: она рада или ей всё равно?
Он заваривал ей чай. Без просьбы. Ставил кружку на стол, белую, с отбитой ручкой, и отходил. Не ждал благодарности. Просто ставил.
Но каждый раз, когда он касался её руки или проходил мимо слишком близко, внутри что-то сжималось. Не боль. Не обида. Что-то среднее, без названия, как нота, которую слышишь, но не можешь спеть.
Полина стала чаще выходить из комнаты. Садилась на кухне, делала уроки. Молчала, но была рядом. Как якорь.
В апреле Галина сделала то, чего никогда не делала.
Она пришла с работы, сняла туфли, прошла в спальню и открыла шкаф. Его половину. Рубашки, свитера, джинсы. Всё аккуратно, по цветам. Она перебирала вещи, как перебирают чётки, медленно, пропуская через пальцы.
Провела ладонью по серому свитеру, который он носил на их третью годовщину. Тогда они ходили в театр, и он уснул на втором акте, и она злилась, а потом смеялась, а потом они ели шаурму у метро и он капнул соусом на этот самый свитер.
Пятно так и не отстиралось. Бледное, почти незаметное, на правом рукаве.
Галина прижала свитер к лицу. Пахло его одеколоном. Старым, привычным, тем самым. Не лавандой. Не сиренью.
Она повесила свитер обратно, закрыла шкаф и села на кровать.
Вот в чём штука. Вещи возвращаются. Можно принести обратно зарядку, плед, бритву, книгу и рамку с фотографией. Можно поставить всё на свои места и протереть пыль. Но нельзя сделать так, чтобы эти вещи не побывали в другом доме. Нельзя стереть из них чужой воздух, чужие руки, чужие вечера. Они были там. И они знают.
А Галина бухгалтер. Она знает: если цифра ушла из одной графы в другую, след остаётся. Всегда. Даже если вернуть.
Вечером она достала из кухонного ящика чистый лист бумаги и ручку. Не телефон. Бумагу.
Написала два столбца. Слева: «уйти». Справа: «остаться».
Под «уйти»: Полина, деньги, квартира, привычка, страх.
Под «остаться»: Полина, деньги, квартира, привычка, страх.
Она посмотрела на два столбца. Одинаковые. Слово в слово.
Засмеялась. Тихо, как смеются, когда не смешно, а просто точно.
Смяла лист, выбросила в ведро. Вымыла руки. Вытерла кухонным полотенцем, тем, с подсолнухами, которое купила на рынке два года назад.
В квартире было тихо. Олег смотрел телевизор в комнате. Полина спала. Часы на стене показывали без двадцати двенадцать.
Галина выключила свет на кухне. Постояла в темноте. Потом включила обратно, открыла ведро, достала скомканный лист, разгладила его на столе.
Дописала в столбец «уйти» одно слово: «я».
В столбце «остаться» ничего не добавила.
Посмотрела. Сложила лист вчетверо и убрала в карман халата.
Выключила свет.
Утром она проснулась от тишины. Бритва не жужжала. Олег уже ушёл.
На тумбочке стояла рамка. Полина в воде, смех, море.
Галина посмотрела на неё, как смотрят на знакомое лицо после долгой разлуки: узнаёшь, но что-то неуловимо сдвинулось.
Она встала, подошла к окну, раздвинула шторы. Во дворе было серо и сыро. Апрельское утро, ни зима, ни весна. Между сезонами, как она сама.
В кармане халата лежал сложенный вчетверо лист.
Она опустила руку в карман, коснулась бумаги кончиками пальцев. И оставила там.
Не сегодня.
Потом.
Когда-нибудь потом.
А пока она пошла варить кашу.













