Галина забыла телефон и вернулась на десять минут раньше. За дверью муж и свекровь обсуждали её так, будто её не существует. Через три дня чемодан стоял у порога.
Галина забыла телефон на тумбочке в прихожей. Поняла это уже на остановке, когда полезла в сумку проверить время. Автобус ушёл. Следующий через двенадцать минут.
Она развернулась и пошла обратно. Ноябрьский ветер бил в лицо, и она прижала воротник пальто к подбородку. Четыре минуты до подъезда. Ещё полторы по лестнице на третий этаж.
Дверь была не заперта. Это её не удивило: Валентина Петровна, свекровь, всегда оставляла замок открытым, когда приходила. Говорила, что не любит чужие ключи.
Галина толкнула дверь тихо. Не потому что хотела подслушать. Просто привыкла не хлопать.
Голоса шли с кухни. Муж и свекровь. Лёша говорил негромко, но отчётливо, как всегда, когда разговаривал с матерью. При Галине он так не разговаривал. При ней у него был другой голос, ниже и ленивее, будто каждое слово приходилось вытягивать из-под подушки.
— Мам, я же не спорю. Я понимаю.
— Ты не понимаешь, Лёша. Ты десять лет не понимаешь.
Валентина Петровна звякнула ложкой о блюдце. Галина узнала этот звук. Свекровь всегда мешала чай по часовой стрелке, потом клала ложку на край блюдца, и та съезжала с тихим звоном.
— Я тебе говорила, когда ты на ней женился. Говорила ведь?
— Говорила.
— И что?
— Ну что. Женился.
Галина стояла в коридоре. Телефон лежал на тумбочке, прямо у локтя. Она не двигалась. Пальцы левой руки сами нашли край шарфа и сжали его так, что ткань натянулась.
— Она тебя тянет вниз, сынок. Я не со зла. Я вижу. Ты был другой до неё. Живой. А сейчас что? Работа, дом, работа, дом. Ни друзей, ни отдыха нормального.
Лёша молчал. Не возражал. Не говорил: мам, ты неправа. Не говорил: это моя жена. Просто молчал, и Галина слышала, как он отхлебнул чай из кружки. Из большой синей кружки с трещиной на ручке, которую она сама ему подарила на третью годовщину.
— А эта её работа, господи, — продолжала Валентина Петровна. — Что она там получает? Копейки свои. Ты один всё тянешь. Квартира, машина, всё на тебе.
— Она тоже платит за коммуналку.
— Коммуналку! Лёш, ты себя слышишь? Коммуналку она платит. Ну спасибо, медаль ей.
Галина закрыла глаза. Стена коридора была холодная, и она чувствовала это через ткань пальто, через свитер, через кожу. Холод шёл от бетона, как всегда в этом доме. Панельный, семьдесят восьмого года постройки, и зимой стены промерзали до инея в углах.
Она могла бы войти. Могла бы сказать: я всё слышала. Могла бы хлопнуть дверью, закричать, расплакаться. Но ноги не двигались. И не потому что она испугалась. Просто вдруг стало интересно. Нет, не интересно. Нужно. Нужно было дослушать.
— Ты вспомни Олю Фролову, — сказала свекровь. — Помнишь Олю? Со двора. Она сейчас в Краснодаре. Муж бизнес открыл, дом строят. А она ведь тебе нравилась, Лёш. Я помню.
— Мам.
— Что «мам»? Я правду говорю. Ты бы с Олей по-другому жил. Она хозяйка, у неё руки откуда надо растут. А Галя твоя, прости господи, макароны сварить нормально не может.
Галина прикусила губу. Не от обиды. От точности. Она действительно плохо готовила. Лёша это знал с первого свидания, когда она честно сказала: я умею только яичницу и бутерброды. Он тогда рассмеялся и ответил: ну и отлично, буду готовить сам. Десять лет назад. Другой человек. Другой голос.
— И потом, Лёш, я не вечная. Мне шестьдесят три. У меня давление. Кто за тобой будет смотреть, когда меня не станет? Она? Она себе чай заварить забывает, куда ей за мужем.
Лёша вздохнул. Галина услышала, как скрипнул стул. Встал, наверное. Или просто откинулся на спинку.
— Мам, ну что ты предлагаешь-то конкретно?
— Разводись.
Слово упало на кухонный кафель, как чугунная сковорода. Тяжело. Гулко.
— Разводись, пока молодой. Тебе тридцать семь. Ещё всё можно начать. Без неё. Без этого болота.
— Мам, у нас Мишка.
— Мишка не пропадёт. Ты отец, ты будешь видеться. А мальчику лучше с нормальной бабушкой, чем с матерью, которая по вечерам в телефоне сидит.
Галина опустила глаза. Посмотрела на свои руки. Правая по-прежнему лежала на сумке, левая комкала шарф. Ногти коротко острижены, на безымянном пальце кольцо. Тонкое, серебряное, без камня. Лёша подарил на свадьбу. Золотое не потянули тогда, и она сказала: серебро красивее. И верила в это.
Телефон на тумбочке мигнул. Пришло сообщение. Галина схватила его и вышла так же тихо, как вошла.
На улице моросил дождь вперемешку со снегом. Она села на лавочку у подъезда, не обращая внимания на мокрые доски. В сообщении была рассылка от магазина: скидка на зимние куртки. Она закрыла его и уставилась на экран.
Руки тряслись. Мелко, почти незаметно, но она чувствовала. Когда подносила телефон к лицу, буквы прыгали. Она убрала его в карман и сцепила пальцы.
Десять лет.
Она перебирала их в голове, пока шла до остановки. Не как фильм и не как альбом. Как список. Свадьба в загсе на Фурштатской, четыре гостя, Мишка через полтора года, переезд в эту квартиру, ремонт, который делали сами два лета подряд. Обои в детской она выбирала три недели. Лёша сказал: бери любые. Она выбрала с жирафами.
Автобус подошёл. Она села у окна. Стекло было запотевшее, и она провела пальцем линию сверху вниз. За стеклом проплывали фонари, размытые, как акварель.
В голове крутилось одно: «болото». Валентина Петровна сказала «болото». И Лёша не сказал: нет. Не сказал: мам, это мой дом. Не сказал: это моя семья. Он спросил, что она предлагает. Как будто ждал инструкцию.
Галина работала администратором в стоматологической клинике. Восемь часов на ногах, расписание, карточки, звонки, конфликтные пациенты, которые кричат из-за очереди. Зарплата сорок две тысячи. Копейки, да. Валентина Петровна права. Копейки.
А вот что Валентина Петровна не знала: именно на эти копейки Галина два года оплачивала Мишкин логопед. Потому что в поликлинике очередь на полгода, а мальчик в четыре не выговаривал половину алфавита. И Лёша тогда сказал: само пройдёт. Не прошло. Пошла к платному специалисту. Три тысячи за занятие, два раза в неделю. Восемь месяцев.
Дома она появилась в семь вечера. Лёша сидел на диване, Мишка рядом, смотрели мультики. Валентины Петровны уже не было.
— Привет, — сказал Лёша, не повернув головы.
— Привет.
Она повесила пальто на крючок. Тот самый, третий слева, который чуть болтался и который она просила починить с сентября. Сняла ботинки. Прошла на кухню.
На столе стояли две чашки. Свекровь свою не помыла. Никогда не мыла.
Галина открыла холодильник. Кастрюля с супом, которую она сварила вчера. Сыр в плёнке. Помидоры. Мишкин йогурт.
— Мам! — крикнул из комнаты Мишка. — Мам, иди к нам!
— Сейчас, зай.
Она достала сыр и хлеб. Порезала. Положила на тарелку. Помидоры вымыла и разрезала пополам. Поставила на стол. Позвала Мишку ужинать.
Лёша пришёл на кухню через пять минут. Сел, потянулся за хлебом.
— Мать заходила, — сказал он.
— Угу.
— Пирог принесла. С капустой.
Галина кивнула. Пирог стоял на подоконнике, накрытый полотенцем. Валентина Петровна пекла отличные пироги. Это была правда. Руки у неё росли откуда надо. Тоже правда.
— Не будешь? — спросил Лёша.
— Не хочу.
Он посмотрел на неё. Первый раз за вечер. Быстро, как смотрят на часы: не вглядываясь, а проверяя.
— Ты нормально?
— Нормально.
Мишка ел йогурт ложкой и болтал ногами под столом. Ему было шесть, и ему было всё равно, что мама молчит. Так бывает. Мамы молчат, а потом перестают.
Ночью Галина лежала на своей стороне кровати. Лёша уже спал, повернувшись к стене. Между ними было ровно столько места, сколько занимает подушка. Они давно спали так. Она на краю, он у стены, подушка посередине. Граница.
Она смотрела в потолок. Трещина шла от люстры к углу, тонкая, как нитка. Они заметили её в первый год, когда въехали. Лёша сказал: заделаем. Не заделали.
В голове снова: «болото». И ещё: «Олю Фролову помнишь?» Галина помнила Олю Фролову. Высокая, светловолосая, громкий смех. Работала в турагентстве, потом вышла замуж, уехала. Лёша и правда на неё поглядывал когда-то. Давно. До Галины.
Она повернулась на бок. Лёшина спина. Широкая, ровная, с родинкой под правой лопаткой. Она знала эту родинку десять лет. Знала каждый позвонок, который проступал, когда он наклонялся завязывать шнурки. Знала, как пахнет его шея после душа: мыло и чуть-чуть пот. Знала, как он ворочается, когда не может уснуть.
Сейчас он спал спокойно. Ровное дыхание. Ни одного рывка, ни одного всхлипа.
Он спал спокойно, потому что ему было нечего ворочать в голове. Мать предложила развод. Он не отверг. Он спросил: что предлагаешь? И лёг спать.
Галина поднялась и пошла на кухню. Налила воду в стакан. Выпила стоя, у раковины, глядя в тёмное окно. Двор был пуст. Фонарь горел жёлтым. Лужи блестели.
Она поставила стакан и открыла шкафчик над мойкой. Там, за банкой с сахаром, лежала жестяная коробка из-под печенья. В ней она хранила деньги. Не заначку, а именно деньги. Те, что откладывала каждый месяц по две-три тысячи. На что: она и сама не формулировала. Просто откладывала. Привычка, доставшаяся от матери, которая всю жизнь прятала пятисотки в книги.
В коробке было сорок семь тысяч. Она пересчитала. Дважды. Закрыла крышку. Убрала на место.
Этого хватит на первый и последний месяц аренды однушки на окраине. Если повезёт.
Второй день прошёл как обычно. Клиника. Пациенты. Расписание. Звонки. Мишку забрала из сада вовремя. Купила ему сырок в глазури, тот, в синей обёртке, с мишкой на этикетке. Он съел по дороге домой и измазал куртку.
Дома Лёша смотрел футбол. Она сварила гречку с котлетами из фарша, который размораживался с утра. Поужинали.
— Мать завтра хочет заехать, — сказал Лёша за ужином.
— Зачем?
— Просто. Мишку повидать.
Галина промолчала. Валентина Петровна приезжала «повидать Мишку» два раза в неделю. Мишка её любил. Бабуля, говорил он. Бабуля привозит конфеты и разрешает не мыть руки.
— Лёш.
— М?
— Ты счастлив?
Он перестал жевать. Посмотрел на неё. На этот раз не как на часы. Дольше. Потом перевёл взгляд на Мишку, который строил из картофелины замок вилкой.
— В смысле?
— В прямом. Ты счастлив? Со мной, с нами, с этой жизнью?
Лёша положил вилку. Выдохнул через нос. Короткий выдох, как перед тем, когда нужно сказать что-то неудобное.
— Галь, ну чего ты.
— Ничего. Спросила.
— Нормально всё.
Нормально. Это слово. Оно заменяло в их доме всё: и «люблю», и «устал», и «отстань», и «не знаю, что сказать». Нормально. Универсальная заглушка.
После ужина она вымыла посуду. Обе свекровины чашки стояли на сушилке ещё с вчерашнего дня. Галина убрала их в шкаф. Подальше.
На третий день всё сложилось само. Не было ни плана, ни пафоса. Просто утром, пока Лёша был в ванной, она открыла шкаф в спальне и начала складывать его вещи.
Футболки. Джинсы. Рубашки, две белые и одна клетчатая, которую он носил на работу по пятницам. Носки. Трусы. Бритва из ванной, зубная щётка. Зарядка от ноутбука. Ноутбук сам: пусть забирает.
Чемодан был старый, серый, с заедающей молнией. Они возили его в Анапу четыре года назад, единственный совместный отпуск за десять лет. Мишке тогда было два. Он ел песок и хохотал.
Галина сложила вещи аккуратно. Не бросала, не комкала. Сложила, как складывают вещи человеку, которого провожают. Не в командировку. Насовсем.
Лёша вышел из ванной в полотенце. Увидел чемодан. Остановился в дверном проёме.
— Это что?
— Твои вещи.
Он стоял, и капля с волос упала ему на плечо. Скатилась по ключице. Он не вытер.
— Галь, ты чего?
— Я слышала ваш разговор с матерью. Позавчера. Я вернулась за телефоном и слышала всё.
Тишина длилась четыре секунды. Может, пять. Галина считала про себя, потому что больше нечем было занять руки. Раз. Два. Три. Четыре.
— Какой разговор?
— Про Олю Фролову. Про болото. Про развод.
Он сел на кровать. Полотенце сползло, он перехватил его машинально. Лицо было таким, каким Галина его не видела. Не злым. Не виноватым. Растерянным. Как у человека, который знал, что стена тонкая, но не думал, что за ней кто-то стоит.
— Галь, это мать. Ты знаешь, какая она. Я же не соглашался.
— Ты не соглашался. Но ты и не спорил.
Он открыл рот и закрыл. Потом снова открыл.
— Я не могу с ней спорить. Ты знаешь.
— Знаю, Лёш. Десять лет знаю.
Она села на стул у окна. Мишкин жираф на обоях смотрел на неё круглым глазом. Мальчик был в саду. Хорошо. Не нужно ему это слышать.
— Ты ни разу за десять лет не сказал ей, что я хорошая мать. Что я хорошая жена. Что ты меня выбрал и не жалеешь. Ни разу, Лёша.
— Я говорил.
— Когда?
— Ну… не при тебе.
— А при мне ты молчал. И при ней ты молчал. Когда она говорила, что я не умею готовить, что от меня толку мало, что ты заслуживаешь лучшего. Молчал.
Он потёр лицо ладонями. Щетина зашуршала под пальцами.
— И позавчера, когда она сказала «разводись», ты не сказал «нет». Ты спросил, что она предлагает. Как будто это задача. Как будто это не я, не Мишка, не наш дом.
— Я не так это имел в виду.
— А как ты это имел в виду?
Он молчал. Капля со второй стороны головы доползла до виска. Он вытер её тыльной стороной ладони.
Галина подала заявление на развод через «Госуслуги» в тот же вечер. Мишка спал. Лёша сидел на кухне с телефоном и, судя по голосу, разговаривал с матерью. Тихо. Чтобы она не слышала.
Она слышала. Стены панельные, семьдесят восьмого года. Звук проходит как через бумагу.
— Мам, она всё слышала. Да. Позавчера. Нет, я не знал.
Пауза.
— Нет, мам. Нет, я так не буду. Мам. Мам, послушай.
Ещё пауза.
— Она подала на развод.
Долгая пауза. Потом голос Валентины Петровны, далёкий, из динамика, но разборчивый:
— Ну и правильно.
Галина закрыла ноутбук. Правильно. Свекровь считала это правильным. Её сын сидел на кухне с мокрыми ещё волосами и говорил с матерью о разводе, а та сказала: правильно.
Самое странное: Галина тоже думала, что правильно. Не с облегчением. Не с торжеством. С усталостью, которая была старше их брака.
Следующие дни прошли в тумане. Лёша не кричал, не просил прощения, не устраивал сцен. Он молчал. Переехал в комнату к Мишке, спал на раскладушке. Утром варил кофе себе и ей. Ставил её чашку на стол, не говоря ни слова.
Эта чашка. Белая, с надписью «Галя, ты лучшая». Он купил её пять лет назад в переходе метро, за сто рублей. Она тогда рассмеялась: серьёзно? Он пожал плечами: ну а что, правда же.
Теперь он ставил эту чашку перед ней каждое утро. Молча. И уходил на работу.
Мишка чувствовал. Дети всегда чувствуют, даже когда им шесть и мир состоит из мультиков, горки во дворе и йогурта перед сном.
— Мам, а почему папа спит в моей комнате?
— Ему жарко в нашей.
— А зимой же холодно.
— У папы другой терморегулятор.
Мишка подумал и принял. Потому что в шесть лет можно принять почти всё, если мама говорит спокойно.
Валентина Петровна позвонила на пятый день. Не Лёше. Галине.
— Галя. Нам надо поговорить.
Галина стояла у окна на работе. В коридоре клиники пахло хлоркой и мятной жвачкой. Кто-то из пациентов жевал, нервничая перед кабинетом.
— Говорите, Валентина Петровна.
— Не по телефону. Приеду.
— Не надо.
— Галя.
— Валентина Петровна. Не надо.
Пауза. Галина слышала, как свекровь дышит. Тяжело, с присвистом. Давление, наверное. Шестьдесят три года, гипертония, больные колени.
— Ты обиделась.
— Нет.
— Тогда зачем развод?
Галина переложила телефон в другую руку. Левая вспотела.
— Потому что ваш сын за десять лет ни разу не встал на мою сторону. Ни одного раза. И позавчера, когда вы предложили ему развестись, он не сказал «нет». Он спросил, что вы предлагаете. Как будто я задачка из учебника.
— Я мать. Я беспокоюсь.
— Я тоже мать, Валентина Петровна. И я тоже беспокоюсь.
— Ты не понимаешь.
— Я понимаю. Я десять лет понимаю. И я устала понимать.
Она нажала отбой и прижала телефон к груди. Пальцы дрожали. Пациент в коридоре перестал жевать и смотрел на неё. Она улыбнулась ему. Профессиональная улыбка, на автопилоте.
Лёша пришёл домой раньше обычного. Без предупреждения. Мишка ещё был в саду.
Он стоял в прихожей и держал в руках бумажный пакет. Из пакета торчали стебли. Герберы. Оранжевые. Галина их любила. Когда-то он это знал. Когда-то ей было достаточно.
— Галь.
— М?
— Я поговорил с матерью.
Она не повернулась. Стояла у плиты, помешивая суп. Гороховый. Мишкин любимый.
— И?
— Сказал, что она была неправа. Что ты моя жена и мать моего сына. И что я не собираюсь разводиться.
Галина убавила огонь. Суп булькнул и затих.
— Ты ей это сказал.
— Да.
— После того, как я подала заявление.
— Да.
— А до этого? Десять лет до этого?
Он положил герберы на табуретку. Они лежали, завёрнутые в крафтовую бумагу, яркие на фоне коричневого дерева.
— Я виноват, Галь.
— Я знаю.
— Я хочу всё исправить.
Она повернулась. Посмотрела на него. Рост сто восемьдесят два, плечи широкие, лицо уставшее. Щетина двухдневная, под глазами тени. Он похудел за эти дни. Или ей казалось.
— Лёш, ты не ей должен был это говорить. Ты мне должен был это говорить. Каждый день. Не цветами, не словами даже. Просто быть на моей стороне. Когда она говорила, что я плохая хозяйка. Когда она намекала на Олю. Когда она называла нашу жизнь болотом. Я не просила тебя с ней ругаться. Я просила тебя встать рядом.
— Я стоял рядом.
— Нет, Лёш. Ты стоял посередине. И молчал.
Герберы на табуретке уже начали наклоняться, бумага разворачивалась под их весом. Один стебель выпал и лёг на пол.
Лёша сел на стул. Тот самый, который скрипел. Она просила починить его два года.
— Что мне делать, Галь?
— Я не знаю.
— Ты заберёшь заявление?
— Не сейчас.
— Когда?
— Я не знаю, Лёш. Я правда не знаю.
Мишку из сада она забирала, как всегда, в шесть. Он выбежал с рисунком.
— Мам, смотри! Это наш дом! Вот окно, вот дверь, вот ты, вот папа, вот бабуля.
На рисунке все улыбались. Дом был квадратный, жёлтый, с красной крышей. Солнце в углу листа, с лучами, как спички. Бабуля стояла отдельно, чуть в стороне, но всё равно улыбалась.
— Красиво, зай.
— А это кот. У нас будет кот?
— Посмотрим.
Она прижала его к себе. Он пах пластилином и компотом. Куртка была расстёгнута, шапка съехала набок. Он вырос за последний месяц, и рукава стали коротки.
По дороге домой он рассказывал про Тимура, который принёс в сад живого жука, и про Василису, которая плакала из-за каши. Обычный день. Обычная жизнь.
Галина слушала и думала: сорок семь тысяч в жестяной коробке. Однушка на окраине. Дорога в сад из нового района. Другой автобус. Другая остановка. Другое утро.
Вечером Лёша сидел на кухне. Герберы он поставил в банку из-под огурцов, потому что вазы у них не было. Никогда не было. Галина не покупала, потому что цветы ей дарили редко. Зачем ваза без цветов.
Она вошла, налила воду в стакан, выпила.
— Мать сказала, что не будет больше лезть, — произнёс он, не поднимая глаз.
— Она это уже говорила. Три года назад, после истории с пирогом.
История с пирогом. Галина испекла шарлотку на Мишкин день рождения. Валентина Петровна попробовала, поморщилась и сказала при гостях: яблоки кислые, тесто сырое, лучше бы я сама привезла. Лёша молчал. Галина улыбалась. Мишке было четыре, и ему нравилась шарлотка.
— В этот раз серьёзно, — сказал Лёша.
— Лёш.
— Что?
— Дело не в ней.
Он поднял глаза. Карие, в жёлтую крапинку. Она знала эти глаза.
— Дело в тебе. В том, что ты не умеешь быть на моей стороне. Не умеешь или не хочешь. И я десять лет делала вид, что мне это не важно. А мне важно.
Он слушал. Впервые за долгое время, не отвлекаясь на телефон, не переключая тему, не вздыхая.
— Я не прошу тебя ссориться с матерью. Я не прошу выбирать. Я прошу тебя помнить, что я существую. Что у меня есть чувства. Что когда она говорит «болото», мне больно. И мне нужно, чтобы тебе тоже было больно от этого. Хотя бы немного.
Горошина из супа прилипла к краю кастрюли. Жёлтая, разварившаяся. Галина смотрела на неё, пока говорила, потому что на Лёшу смотреть не могла.
— Я забрала у тебя десять лет. Или ты у меня. Не знаю, как правильно. Но я больше не хочу быть в доме, где мне нужно доказывать, что я достойна в нём жить.
Он молчал. Долго. Потом встал, подошёл к ней и положил руку ей на плечо. Она не убрала. Но и не подалась навстречу.
— Дай мне время, — сказал он.
— У тебя было десять лет, Лёш.
— Я знаю. Дай ещё.
Прошла неделя. Заявление лежало в системе. Лёша не просил забрать. Не уговаривал. Он делал другое.
В понедельник починил крючок в прихожей. Третий слева. Тот, который болтался с сентября.
Во вторник вымыл обе свекровины чашки и убрал их в дальний шкаф.
В среду пришёл с работы и сел с Мишкой читать книжку. Не мультики. Книжку. Про медведя, который искал дорогу домой.
В четверг позвонил при ней матери. Галина слышала каждое слово.
— Мам, я люблю тебя. Но Галя моя жена. И если ты ещё раз скажешь «болото» или «Оля Фролова», я не буду с тобой разговаривать. Это не угроза. Это граница.
Валентина Петровна молчала. Потом сказала:
— Ладно.
Одно слово. Сухое, обиженное. Но: ладно.
Галина стояла в дверном проёме кухни и держала в руках полотенце. Мокрое, потому что только что вытирала тарелку. Она не улыбнулась. Но что-то внутри сдвинулось. Не встало на место. Просто сдвинулось. Впервые за две недели.
В пятницу вечером Мишка уснул рано. Устал на прогулке. Лёша сидел на кухне с чаем. Галина зашла, налила себе.
— Галь.
— М?
— Я поменял замок.
— Какой замок?
— Входной. Мать больше не откроет своим ключом.
Она посмотрела на него. Он сидел, обхватив кружку двумя руками. Синяя кружка с трещиной. Галина помнила, как покупала её в маленьком магазине на набережной. Третья годовщина. Они гуляли, и она увидела в витрине.
— Лёш, это не про замок.
— Я знаю. Но это начало.
Она отпила чай. Горячий, крепкий, с бергамотом. Пакетик она бросила прямо в кружку, не в чайник. Так быстрее.
— Я не забрала заявление.
— Я знаю.
— И не знаю, заберу ли.
— Ладно.
Они сидели на кухне. За окном горел фонарь. Тот же двор, та же лужа, тот же жёлтый свет. Трещина на потолке уходила от люстры к углу, тонкая, как всегда.
В детской Мишка перевернулся во сне и что-то пробормотал. Жирафы на обоях молчали.
Галина смотрела на свои руки. Серебряное кольцо на безымянном пальце. Тонкое, без камня. Она не сняла его. Пока не сняла.
Стакан на сушилке стоял вверх дном. Капля ползла по стеклу, собираясь упасть. Собиралась, собиралась и не падала.
Галина допила чай и поставила кружку рядом с его кружкой. Не нарочно. Просто так получилось.













