«Верните мою собаку», — потребовала Алла. Но щенок повёл себя так, что все ахнули

Зима в тот год в Ольховке была ранняя и с характером. С Михайлова дня ударили морозы, да такие, что воробьи на лету звенели, а колодезный журавль по утрам скрипел не по-людски, а будто жаловался. Снегу навалило по самые окна.

Дорогу к большаку замело так, что автолавка, которая по вторникам и пятницам привозила в деревню хлеб, крупу да конфеты-подушечки для ребятни, третий раз не пробилась и сгинула где-то в районе.
Нина Егоровна Прохорова, вдова, бывшая доярка, а ныне пенсионерка при кошке и огороде, в тот вторник глянула в хлебницу, повздыхала, повязала клетчатый платок и пошла на остановку. Рассудила она по-житейски. Автолавка не доехала, значит, доедет попутный автобус, а в нём, глядишь, знакомая продавщица Верка из районного сельпо и выручит буханкой.

До остановки было версты полторы. Шла Нина Егоровна не спеша, по колено в сугробе, проваливаясь в старые валенки, и разговаривала сама с собой, как все одинокие люди:

— Ну, Нинка, ну, карга старая, чего тебе дома-то не сидится? Сухарей погрызла бы, и ладно. Так нет, тащись на мороз, как молодая.

Остановка стояла на краю поля, у самого большака. Была она не остановка, а одно название: жестяной навес, прогнутый ветром, да лавочка, на которой кто-то давным-давно вырезал ножиком слово, приличное для одной только буквы «х». Автобуса не было и в помине. Лишь ветер гнал по дороге позёмку, шипел и посвистывал, словно дразнился.

Нина Егоровна села на лавочку, вздохнула и тут услышала тоненький звук. Не то скрип, не то писк, будто кто-то маленький и очень усталый просился на свет. Она обернулась. Под лавкой, в самом углу, куда ветер не задувал, стояла картонная коробка из-под собачьего корма. На боку у неё нарисована была весёлая овчарка с высунутым языком.

Она нагнулась, отогнула крышку и охнула. В коробке, на грязной байковой тряпице, свернувшись бубликом, лежал щенок. Шерсть на нём стояла колом от инея, лапки поджаты, а глаза были как две тёмные пуговки, и смотрели эти пуговки на Нину Егоровну так, что у неё сердце перевернулось. Никакой записки не было. Только рядом на снегу, у самого большака, виднелся широкий след от автомобильных шин. Машина постояла тут, повернулась и уехала.

— Ах вы ироды, — сказала Нина Егоровна тихо и страшно. — Ах, нелюди. Ребёнка живого, как ветошь…

Больше она ничего не говорила. Расстегнула телогрейку, сунула щенка за пазуху, к самому телу, прижала ладонью и пошла домой. Про хлеб она позабыла напрочь. Шла и всё приговаривала:

— Терпи, милый, терпи. Сейчас, сейчас. Печку затопим, молочка согреем. Ты только не помирай, слышишь? Не смей у меня помирать!

Щенок под телогрейкой не шевелился. Только когда Нина Егоровна споткнулась в сугробе, он слабо пискнул и ткнулся холодным носом ей в ключицу. Ей показалось, что он сказал: «Не бросай, мол, меня, только не бросай».

Дома дело пошло споро. Нина Егоровна подбросила в печь берёзовых поленьев, поставила на плиту кастрюльку с молоком, достала из сундука старый валенок и положила его у самой заслонки. Щенка она обтёрла полотенцем, завернула в шерстяной платок и посадила в валенок, как в гнёздышко. Он лежал и дрожал мелкой дрожью, а зубы у него постукивали, как у человека.

Кот Прохор, огромный, серый и до крайности самолюбивый, вылез из-под лавки, обошёл валенок кругом, посмотрел и сел напротив с видом человека, которому без спросу подселили жильца в коммуналке.

— Ты, Прохор, не фыркай, — строго сказала хозяйка. — Не для тебя стараюсь. Тебе одному жирно будет, ты у меня и так, как купец, разъелся.

Кот презрительно дёрнул хвостом, но остался сидеть и наблюдал за спасением всю ночь. Нина Егоровна кормила щенка с пальца, макая палец в тёплое молоко. Он сперва не брал, отворачивался. Потом лизнул раз, другой, а потом присосался, как маленький утробный насос, и урчал при этом так смешно, что старуха впервые за этот день улыбнулась.

Ночь она не спала, сидела на табуретке у печки и слушала, как дышит щенок. Дышал он часто, хрипловато, но дышал. К рассвету дрожь унялась, и он заснул, вытянув лапы и смешно раскинув по валенку пузо. Тут Нина Егоровна разглядела его как следует. Был он пёстро-серый, с рыжими подпалинами на лапах, с длинным неуклюжим хвостом. Одно ухо стояло торчком, как у настоящей овчарки, а другое повисло лопушком и никак не хотело подниматься. А на груди белело пятнышко, ни дать ни взять маленькая варежка, потерянная на дороге.

— Экий ты у меня, — прошептала она. — Разнобокий. Ну да ничего, нам красота без надобности. Нам бы живой был. Назову-ка я тебя Тимохой. Тимоха, а? Чем плохо?

Щенок открыл один глаз, посмотрел на неё и снова закрыл, как будто соглашался.

Наутро прибежала соседка Клавдия Ивановна, женщина дородная, языкатая и любопытная, как сорока. Она всё про всех знала раньше, чем оно случалось. Увидела щенка, всплеснула руками:

— Батюшки светы! Нинка! Ты никак дитё в дом принесла?

— Не дитё, а животину. На остановке нашла. Выбросили в мороз, в коробке.

— В коробке? — Клавдия перекрестилась. — Чтоб им ни дна ни покрышки, тем, кто это сотворил! Дорогая собака небось, породистая. Смотри, уши-то какие. Хозяева ищут, поди, потом придут — отдавай.

— Не придут, — отрезала Нина Егоровна. — Кто ищет, тот в мороз не выбрасывает. А придут, так я ещё погляжу, отдавать ли.

Слова эти, сказанные в сердцах, она потом не раз вспомнит. Как говорится, язык мой, враг мой.

Растут щенята быстро, а деревенские щенята и вовсе как на дрожжах. К весне Тимоха вымахал в такого лохматого увальня, что Нина Егоровна только руками разводила. Ел он за троих, спал за двоих, а бегал за четверых. Лапы у него были огромные, как у медвежонка, и ходил он, ими загребая, вперевалочку, точно матрос на палубе. Ухо, которое висело, так и не поднялось, а то, что торчало, стояло столбиком и ловило всякий звук. От этого морда у Тимохи была вечно удивлённая, будто он каждую минуту узнавал что-то новое и невероятное.

Характер у него оказался редкостный. Не злой, не брехливый, а какой-то основательный, хозяйственный. Кур он не гонял, как все нормальные собаки, а наоборот, собирал. Выйдет утром во двор, обойдёт кур кругом, посмотрит строго, и вся хохлатая орава сама сбивается в кучу. Если какая курица отбивалась, он её мягко, носом, подталкивал обратно. Гусей соседских, которые щипались и шипели на всю улицу, он тоже как-то заставил уважать. Идут гуси, а он сбоку трусит, и гуси идут ровным строем, не смея свернуть. Дед Пахом, соседский старик и первый на деревне балагур, приходил смотреть на это, как в цирк.

— Ты, Егоровна, глянь-ка, — говорил он, попыхивая самокруткой. — Он у тебя не собака, а председатель колхоза. Ей-богу, пастух! Чую в нём кровь. Я на своём веку овчарок повидал, так эта такая, что стадо в сто голов один пригонит и не запыхается.

— Да какое у меня стадо, — отмахивалась Нина Егоровна. — Пять кур да Прохор.

— А Прохора он, гляди, тоже приучил.

И правда. Кот Прохор, первое время глядевший на пришельца с ненавистью, к лету переменился. Сначала терпел, потом допустил на свою лавку, а к осени уже спал, свернувшись калачиком у Тимохи под боком, и вид при этом имел такой, будто это он собаку осчастливил. Нина Егоровна только качала головой:

— Ну, Тимоха, ну, дипломат. Тебе за одно это нужно памятник поставить.

А сама, чего греха таить, души в нём не чаяла. Прежде ей по вечерам бывало так тоскливо, что хоть волком вой. Муж Иван помер шесть лет назад, сын уехал на заработки на Север и звонил раз в месяц, дочь замужем в другом городе, у неё свои заботы.

Изба стояла тихая, пустая, только часы тикали. А теперь Тимоха топал по половицам, вздыхал во сне, встречал у калитки с таким восторгом, будто она вернулась из дальнего плавания, а не с огорода. Сядет вечером Нина Егоровна чай пить, а он положит тяжёлую голову ей на колено и смотрит, не мигая. И понимала она, что в доме снова живая душа.

Весной, в апреле, когда снег осел, почернел и по канавам зазвенели ручьи, в Ольховке случилось такое, о чём потом писали в районной газете.

У Клавдии Ивановны гостила внучка Дашка, шести лет, девчонка бойкая, вёрткая, как ужонок. Матери она сказала, что идёт к Нине Егоровне смотреть щенка, а сама, дуреха, увидела за околицей первые жёлтые цветочки мать-и-мачехи, побежала за ними и, пока рвала, вышла к самому лесу. А там ручьи, овраги, тропинки петляют. Пошла она вперёд, потом назад, потом в сторону, и вот уж не знает, где деревня.

Хватились её через два часа. Клавдия Ивановна закричала на всю улицу, мать Дашки, Ирка, бледная, прибежала, мужики собрались, и все сразу вспомнили про Дашкин овраг. Овраг тот был глубокий, с талой водой, в нём в прошлом году телёнок утонул.

Побежали кто куда. А Тимоха, который сидел у Нины Егоровны во дворе, вдруг вскочил, навострил своё единственное ухо, коротко гавкнул и, не дожидаясь никого, помчался за околицу, к лесу.

— Тимоха! — закричала Нина Егоровна. — Ты куда, окаянный?

Но он уже исчез между ёлок.

Искали долго. Уже смеркаться стало, и Клавдия Ивановна голосила так, что ворон с берёз поднялись, когда из леса послышался лай. Не злой, не радостный, а особый, деловой, размеренный. Ольховцы бросились на звук и замерли, увидев странную картину.

По тропинке из леса шла Дашка, вся в грязи, с зарёванным лицом, но живая и невредимая. А вокруг неё, обходя то справа, то слева, шёл Тимоха. Он не тянул её, не подгонял, а как бы обводил вокруг невидимой линией, отжимая от оврага, от воды, от тёмных ёлок, и мягко, но настойчиво направлял к дому. Как пастух ведёт заблудшую овечку. Стоило Дашке шагнуть не туда, он забегал вперёд, упирался грудью, и девочка послушно поворачивала.

— Он меня спас, — всхлипывала Дашка, повиснув на бабушке. — Он такой… лаял и не пускал в овраг.

Тут мужики, а среди них были люди суровые, привыкшие ни в чём не сентиментальничать, переглянулись. Дед Пахом снял шапку и сказал негромко:

— Вот, брат. Порода. Тут уж, что называется, кровь заговорила.

Невестка Клавдии Ивановны, Светка, успела заснять на телефон эту картину. Как из тумана выходит девочка, а вокруг неё, как заботливая нянька, кружит лохматый пёс с одним торчащим ухом. Вечером она выложила ролик в группу «Ольховка и окрестности».

К утру его посмотрели три тысячи человек. К обеду пять. Через два дня приехал корреспондент районной «Зари», толстый, потный, в очках. Он щёлкал Тимоху фотоаппаратом, а тот сидел, вывалив язык, и смотрел на него с философским спокойствием. Через неделю ролик переслали по всей области. Нина Егоровна только ахала:

— Господи, да что ж это делается. Собака на всю страну прославилась.

А Тимоха ел свою кашу и знать ничего не хотел о славе.

Алле Сергеевне Королёвой, как выяснилось потом, ролик показала подруга. Прислала ночью, с одним словом: «Смотри!» Дальше всё было как в дурном сне. Алла Сергеевна пересматривала видео раз двадцать. Останавливала кадр, увеличивала, сидела, вцепившись в телефон, и не дышала. Ухо. Одно торчком, другое лопухом. Белое пятно на груди, как маленькая варежка.

Через три дня, в субботу, в Ольховку въехал белый, чистый, как облако, автомобиль. Проехал по деревенской грязи, кое-как миновав лужи, и остановился у калитки Нины Егоровны. Из машины вышла женщина лет сорока, худая, красивая той нервной красотой, которая бывает у людей, давно не спавших как следует. Она была в кофейном пальто, в узких сапожках на каблуке, которые тут же увязли в грязи, и с таким лицом, будто пришла не в деревню, а в суд.

На улицу, как по сигналу, высыпали соседи. Клавдия Ивановна выглянула из-за забора, дед Пахом присел на завалинку, Ирка с Дашкой замерли у колодца. В деревне новый человек это событие. А когда человек приезжает на белой машине и смотрит так, что мороз по коже, это уже спектакль.

Нина Егоровна как раз вышла на крыльцо с ведром. Увидела гостью, поставила ведро и вытерла руки о фартук.

— Здравствуйте, вам кого?

— Мне вас, — сказала женщина. Голос у неё был ровный, но какой-то натянутый, как струна. — Вы Прохорова? У вас собака. Такая, серая, с одним ухом. Я видела в интернете.

— Тимоха, что ли? — Нина Егоровна почувствовала, как у неё что-то ёкнуло под сердцем. — А вы кто будете?

— Я Алла Сергеевна Королёва. Это моя собака.

Наступила такая тишина, что слышно стало, как в кустах сирени возится воробей. Дед Пахом закашлялся. Клавдия Ивановна за забором вытянулась, как гусыня.

— То есть как это ваша? — тихо спросила Нина Егоровна.

— Очень просто. — Алла достала телефон, ткнула пальцем и протянула. — Вот. Ему тут два месяца. Видите ухо? Видите пятно? Его зовут Гоша. У меня есть ветпаспорт, есть чек, есть родословная. Он потерялся зимой. Я с той поры его ищу. Так что будьте любезны вернуть.

Нина Егоровна взглянула на экран и увидела своего Тимоху, только совсем крохотного, толстопузого, с забавной мордочкой. Он сидел в чьих-то руках, в детских ладошках, и весь светился. Сомнений не было.

— Потерялся, говорите, — сказала она медленно. Голос её вдруг сделался жёстким, как у женщины, которая тридцать лет вставала в четыре утра. — А я его нашла в январе, в мороз, на остановке. В коробке из-под корма. Под лавкой. Он уже не пищал, а хрипел. Вот вам и «потерялся». Так не теряют.

— Я не знаю, как вы его нашли, — Алла побледнела, но не отступила. — Я знаю только, что это моя собака, и по закону вы обязаны вернуть.

— По закону, — Нина Егоровна усмехнулась. — Ишь ты. По закону у нас, милая, живая душа не вещь. Я его с пальца выпаивала. Ночами не спала. Он у меня валенок обгрыз, вон, глядите, на крыльце. А вы приехали, покрасовались и «верните».

— Я не красуюсь, — голос Аллы дрогнул, и на секунду в нём прорвалось такое, что Нина Егоровна осеклась. — Я… просто прошу вернуть. Пожалуйста.

Тут вся улица разом заговорила. Клавдия Ивановна закричала из-за забора, что «нечего тут командовать, приехала в белых сапогах и командует». Дед Пахом принялся что-то бубнить про совесть. Ирка заплакала, потому что Дашка вцепилась ей в юбку и запищала: «Не отдавайте Тимоху!»

— Тихо! — вдруг сказала Нина Егоровна. Не громко, а так, что все замолчали. Она вытерла лицо фартуком и повернулась к Алле. — Слушай, Алла Сергеевна. Я не разбойник. Если ты и правда хозяйка, я спорить не стану. Зайди в дом, поговорим.

В горнице пахло сушёной мятой и печным теплом. Алла Сергеевна сидела на краю табуретки, не снимая пальто, и не знала, куда девать руки. Тимоха лежал на пороге и не сводил глаз с гостьи. Прохор, вылезший из-за печки, оглядел её и презрительно отвернулся.

— Сядь, чего мнёшься, — сказала Нина Егоровна, гремя заслонкой. — Раз уж нас с тобой этот бес свёл, будем чай пить. Голодная небось с дороги. Пирог с капустой хочешь?

— Я не… — начала Алла и вдруг замолчала. Потом совсем другим голосом добавила: — Хочу.

Пирог был горячий, с румяной корочкой. Алла отломила кусочек, поднесла ко рту и поняла, что не ела со вчерашнего дня. Она ела молча, а Нина Егоровна разливала чай по гранёным стаканам и смотрела на неё уже не так, как на крыльце.

— Ты, Алла Сергеевна, скажи мне, — сказала она наконец. — Только по-честному. Как он мог оказаться на остановке? Ты ведь не из тех, кто собак в мороз бросает. Я по глазам вижу.

Алла отложила пирог и долго молчала. Потом заговорила, глядя в стол, тихо, будто сама с собой.

— У меня сын. Ваня. Девять лет ему. Гошу мы взяли, когда Ване восемь исполнилось. Он полгода просил. Каждый вечер: «Мама, ну пожалуйста, ну хоть маленького». Я всё отнекивалась, работа, квартира, шерсть. А муж, бывший теперь, Виталий, вдруг сказал: «Возьмём». Мы взяли. Ванька в тот день светился, как лампочка. Спал с ним, ел с ним, уроки с ним делал. Гоша у него на коленях сидел, пока он писал. Ванька его так и назвал, Гоша, в честь своего друга, который во втором классе с ним сидел.

Она улыбнулась, но улыбка вышла кривая.

— А потом всё рухнуло. Виталий ушёл. Просто ушёл, к другой. Мы всё делили, квартиру, машину, даже сервизы. И собаку, представляете? Он кричал, что щенка покупал он, и он его заберёт. Я говорила: у ребёнка отнимаешь последнее. А он смеялся. Мне тогда стало плохо, сердце прихватило. Положили в больницу на две недели, с операцией. Ваня остался у моей мамы. Гоша с ним. А потом пришёл Виталий, забрал сына в выходные, а Гошу… — голос у неё сорвался. — Ваня рассказывал потом, что папа сказал: «Погуляем с Гошей». Вернулись они без щенка. Виталий заявил: «Убежал, я на секунду отвлёкся». Мальчик рыдал так, что соседи вызвали скорую. Я вышла из больницы и пошла его искать. Каждый день. Расклеила двести объявлений. Ходила по приютам, по подворотням. Ваня перестал разговаривать. Почти совсем. Слова из него клещами вытаскиваю. «Да», «нет», «не хочу». Вот так.

Она подняла глаза. В них было столько усталости и боли, что Нина Егоровна отвернулась к печке.

— Я увидела видео, — сказала Алла. — Подруга прислала. Я не спала всю ночь. Я не знала, что делать, кому звонить. Приехала, а тут вы. И я, — она усмехнулась горько, — как последняя дура, влетела с этим «по закону». Простите. Я не хотела, чтоб так вышло. Просто испугалась, что вы скажете «нет».

Нина Егоровна долго не отвечала. Потом медленно, тяжело, как будто это давалось ей с трудом, сказала:

— Он был в коробке из-под корма. С нарисованной овчаркой. На боку.

Алла подняла голову. Лицо у неё стало серое, как бумага.

— Из-под… Вы сказали, из-под корма с овчаркой?

— С овчаркой. Язык такой розовый.

— Это его корм, — прошептала Алла. — Мы Гоше такой покупали. «Друг», в красной упаковке. — Она закрыла лицо руками. — Господи. Он его выбросил. Виталий выбросил. Он ведь мне потом в глаза смотрел и говорил: «Убежал». А сам вёз его в коробке и оставил. В январе. Господи.

Она плакала беззвучно, вся вздрагивая, и по её худым плечам Нина Егоровна вдруг поняла, что эта белая машина, кофейное пальто и сломанные каблуки только оболочка. А внутри живая, измученная, одинокая женщина, которая целый год носила в себе вину, которой не было.

Она встала, подошла и положила тяжёлую, шершавую ладонь ей на плечо:

— Ну-ну. Будет. Будет тебе. Не ты бросила, а он. Ты искала. А это, милая, совсем другое дело. Пей чай.

От порога послышался тихий вздох. Тимоха, лежавший всё это время не шелохнувшись, поднялся и подошёл. Он ткнулся мордой Алле в колени. Так они и сидели, две женщины и лохматый пёс, и в горнице стало тихо и тепло.

— Вы не подумайте, я не отниму, — сказала Алла, когда слёзы высохли. — Я поняла. Он ваш. Вы его вырастили. Просто… хотела увидеть. Убедиться, что живой.

— Что ты городишь, — Нина Егоровна махнула рукой. — Ваш, наш. Он не вещь. Мальчишке твоему собака нужна. У него горе, а у меня что? Кот да куры. Забирай, не дури.

— А вам? — вдруг спросила Алла. — Вам как?

— Что мне?

— Вам ведь тоже… Я видела, как вы на него смотрите.

Нина Егоровна отвернулась и долго молчала. За окном шумел ветер, петух орал где-то на другом конце деревни.

— Мне, — сказала она наконец, — этот дурень зиму пережить помог. Я ведь, Алла, как жила? Проснусь, печку затоплю, куриц накормлю, и весь день тишина. Иван умер, дети далеко. Я, бывало, сидела и думала: зачем встаю-то? А он пришёл, и не стало времени думать. Кормить надо, гулять надо, вытирать лапы, ругать за валенки. — Голос у неё дрогнул. — Так что, если ты мне его оставишь, я за тебя Богу молиться буду. А заберёшь… ну что ж. Твоё право. Ты мать. У тебя сын.

Они обе замолчали. И пока молчали, Тимоха поднял голову, посмотрел на одну, потом на другую и тихонько, коротко тявкнул. Будто говорил: «Что вы тут нагородили? Разве нельзя иначе?»

Алла вдруг засмеялась. Сквозь слёзы, неуверенно, но по-настоящему.

— Он нас обеих воспитывает, — сказала она. — Смотрите, как смотрит. Мы как две школьницы.

— Да уж, — усмехнулась Нина Егоровна. — Пастух. Всех в стадо собрал.

К вечеру небо затянуло тучами и пошёл дождь. Сначала тихий, потом сильнее, а к ночи загремел гром, засверкали молнии, забарабанили по крыше тяжёлые капли. Уезжать по такой грязи было безумием.

— Оставайся, — сказала Нина Егоровна. — Куда ты в темень, в грозу, на этих ходулях. Постелю на диване. Утро вечера мудренее.

Алла хотела возразить, но глянула в окно, где сплошной стеной лил дождь, и согласилась. Ночью она долго не могла уснуть. Лежала на жестком диване под ситцевым одеялом, которое пахло лавандой и старым сундуком, слушала, как гремит гром и тикают ходики. Потом услышала тяжёлые шаги. Тимоха обошёл горницу, вздохнул и лёг возле дивана.

«Сторожит», — подумала Алла. И впервые за этот год заснула спокойно, без слёз.

Утром светило солнце, будто и не было ночного потопа. Земля парила, на траве блестели капли, над огородом стоял тонкий туман. Нина Егоровна поставила на стол горячие оладьи, сметану, банку смородинового варенья. Алла сидела, помятая и растрёпанная, но какая-то другая. Мягче.

— Ты вот что, — сказала Нина Егоровна, наливая ей чаю. — Ты сына привези. Ваню.

— Как привезти? — не поняла Алла.

— Так и привези. В следующую субботу. Пусть посмотрит. Пусть сам решает. Мальчишка не вещь, чтоб за него взрослые всё порешали.

— Он ведь не говорит почти.

— А ты привези. — Нина Егоровна посмотрела на неё внимательно. — Собака, она, знаешь, лучше всяких докторов. Она без слов понимает.

Алла кивнула и долго смотрела на Тимоху, который сидел у стола и глядел на оладьи с такой неподдельной надеждой, что нельзя было не дать. Она отломила кусочек и протянула. Он взял бережно, зубами еле коснувшись пальцев.

Уезжая, Алла остановилась у калитки, обернулась и вдруг тихо сказала:

— Спасибо вам.

— Не за что, — отозвалась Нина Егоровна. — Езжай осторожно. В следующую субботу жду.

Белая машина укатила, оставляя за собой следы на мокрой дороге. Нина Егоровна стояла у калитки, пока не стих шум мотора, а потом повернулась и увидела соседей. Клавдия Ивановна, дед Пахом и Ирка сидели рядком на лавочке и делали вид, что просто отдыхают.

— Ну что, — не выдержала Клавдия. — Отдала?

— Не отдала, — сказала Нина Егоровна. — Договорились.

— С кем это?

— С ним, — она кивнула на Тимоху, который выходил на крыльцо, потягиваясь и зевая. — Он у нас, оказывается, дипломат. Всё за нас решил.

Дед Пахом расхохотался и хлопнул себя по колену:

— Вот, бабы, учитесь! Псу бы в Организацию Объединённых Наций!

Неделя тянулась долго. Нина Егоровна два раза перемыла полы, на третий испекла пирогов на целую роту, и всё поглядывала на дорогу. Тимоха ходил за ней хвостом, вздыхал.

В субботу, ближе к полудню, у калитки затарахтел знакомый мотор. Из белой машины вышла Алла, уже в джинсах и простой куртке, в резиновых сапогах, видно, купленных нарочно. А с другой стороны медленно вылез мальчик.

Худенький, длинный, с торчащими вихрами и большими серьёзными глазами, слишком взрослыми для девятилетнего. Он стоял у машины, засунув руки в карманы, и смотрел на дом исподлобья, готовый, кажется, в любую минуту уйти обратно.

— Здравствуй, Ваня, — сказала Нина Егоровна, выходя на крыльцо. Она не бросилась к нему, не заохала, а сказала спокойно, как со взрослым. — Я Нина Егоровна. Проходи, если хочешь. Чай будем пить.

Мальчик кивнул, но не двинулся с места. Молчал и всё смотрел на двор, на грядки, на кур, что-то искал глазами. И в этот момент из-за угла дома выбежал Тимоха.

Он бежал, как на пожар. Лапы его размахивали, уши, торчащее и висящее, мотались в разные стороны, язык вывалился набок. Он мчался прямо на мальчика и вдруг, не добежав метров пяти, остановился как вкопанный. Замер.

Мальчик тоже не двигался. Кровь отхлынула от его лица. Губы задрожали.

— Гоша, — сказал он. Не громко, каким-то сухим, скрипучим голосом человека, который давно не разговаривал. — Гоша?

Тимоха рванулся вперёд. Через мгновение он уже лежал на земле, а мальчик, повалившись рядом, обнимал его за шею, зарывался лицом в густую шерсть и повторял:

— Гошка. Гошка мой. Ты живой. Ты живой, Гошка, я знал, я знал.

Он говорил, говорил, говорил. Слова лились из него, как вода из прорванной плотины. Что папа сказал неправду. Что он его ждал. Что он каждый день выходил во двор. Что он не разговаривал, потому что если начнёт говорить, придётся признать, что Гоши нет. Пёс лизал ему щёки, скулил, топтался лапами по его куртке и не сводил с него глаз.

Алла стояла у машины, закрыв рот ладонью, и плакала. Нина Егоровна тоже отвернулась и делала вид, что поправляет платок. Клавдия Ивановна, подглядывавшая из-за забора, всхлипнула так громко, что дед Пахом дёрнул её за рукав:

— Тише ты. Не мешай.

Долго они сидели на земле, мальчик и собака, и никто их не тревожил. Потом Ваня поднял голову, вытер лицо рукавом и посмотрел на Нину Егоровну. И вдруг спросил:

— А это вы его нашли?

— Я, — ответила она.

— Он у вас жил?

— Жил.

— А как вы его назвали?

— Тимоха.

Мальчик задумался, посмотрел на пса, погладил его по одинокому торчащему уху и сказал серьёзно, по-взрослому:

— Он ведь когда я «Гошей» зову, слушается. А Тимоха, наверное, тоже слушается?

— Слушается, — улыбнулась Нина Егоровна. — Правда, только когда хочет.

Мальчик неожиданно улыбнулся. Первый раз за весь этот год.

Вечером, когда мальчик уснул на диване, не выпуская из рук собачьего уха, а Тимоха лежал рядом и тяжело дышал во сне, две женщины сидели на кухне и разговаривали вполголоса. За окном стрекотали сверчки.

— Я много думала, — сказала Алла. — Всю неделю. Я хотела его забрать. Честно. Думала, приеду, возьму, и всё вернётся. Как было. А теперь вижу, что не вернётся. Ване нужен Гоша, а Гоше нужны вы. Вы же видите, как он к вам. Он ведь не просто вас любит. Вы его от смерти спасли. Он это помнит.

— Ты чего это надумала? — насторожилась Нина Егоровна.

— Я хочу предложить, — Алла глубоко вдохнула. — Пусть живёт здесь, у вас. А мы с Ваней будем приезжать, навещать. Разве так нельзя?

Нина Егоровна долго молчала, разглядывая свои большие мозолистые руки.

— Я ведь старая, — сказала она наконец. — Мне ни к чему вас обременять.

— Ничем вы не обременяете, — быстро сказала Алла. — Вы нас… — она замялась, — вы нас спасли. Меня, Ваню. Ну и Гошу, конечно. Я ведь у мамы тоже одна. Отец давно умер. Нам с Ваней очень нужна… ну, не знаю, как сказать. Бабушка, что ли.

Слово это, сказанное неловко, повисло в воздухе. Нина Егоровна подняла глаза, и они блестели.

— Бабушка, — повторила она тихо. — Ну что ж. Бабушкой быть я, пожалуй, согласна. Только с одним условием. Чтоб пироги мои ели, а не отказывались. Я по-городскому не умею, диетами не увлекаюсь.

Алла засмеялась, и смех у неё был уже совсем другой, лёгкий и звонкий.

— Договорились.

Из горницы донёсся тихий вздох. Тимоха, не открывая глаз, повернулся на другой бок и шумно выдохнул, как человек, у которого гора с плеч. А Прохор, дремавший на печи, приоткрыл один глаз, посмотрел на кухню и, кажется, впервые за всё время не фыркнул.

Прошёл год. В Ольховку снова пришла зима, и опять ударили морозы, но на этот раз они никого не пугали. В доме Нины Егоровны топилась печь, на столе кипел самовар, а на подоконнике сохли варежки.

В тот день, накануне Нового года, она с утра поглядывала в окно. Пироги были готовы, изба вымыта, в углу стояла ёлка, только что срубленная дедом Пахомом в ближнем лесочке и наряженная старыми игрушками, ещё довоенными, из бабушкиного сундука. Тимоха, разлёгшись под ёлкой, косился на блестящие шарики так, будто прикидывал, не пора ли и их собрать в кучку.

К обеду по дороге показалась белая машина. Она ехала осторожно, по накатанной колее, и остановилась у калитки, разметая снег. Тимоха вскочил так, что ёлка качнулась, и бросился к двери, скребя лапами.

Из машины первым выскочил Ваня. Вытянувшийся за год, румяный, с шапкой набекрень, он выглядел совсем другим человеком, весёлым, шумным, разговорчивым. Он кричал на всю улицу:

— Баба Нина! Мы приехали! Мама, вылезай скорей! Гоша! Тимоха! Иди сюда!

Через минуту он уже катался с Тимохой в снегу, хохоча и визжа, а соседи высыпали посмотреть. Дашка, уже большая, семилетняя, кинулась в снег к ним, и теперь в сугробе барахтались двое детей и лохматый пёс, который, кажется, был счастливее всех.

Алла вышла из машины медленнее, вынула из багажника сумки с гостинцами и большую коробку конфет для соседей. Подошла к калитке. Нина Егоровна встретила её на крыльце, и они обнялись, крепко, по-родственному, без слов.

— С наступающим тебя, — сказала Нина Егоровна, вытирая глаза концом платка. — Проходи, самовар кипит.

— С наступающим, бабушка Нина, — ответила Алла, и слово вышло у неё легко, как давно привычное.

Они пошли в дом. А на улице, в снегу, всё кувыркалась весёлая ребятня, лаял счастливый пёс с одним торчащим ухом, и дед Пахом, попыхивая самокруткой, говорил Клавдии Ивановне:

— Вот ведь как бывает, Клавдя. Одна собака, а сколько людей по-новому жить научила. Не зря говорят, что доброе дело само дорогу найдёт.

— Найдёт, найдёт, — отвечала Клавдия, утирая слезу. — Только вот что я тебе скажу, Пахом. Не собака это. Это ангел в собачьей шкуре.

— Ангел не ангел, — усмехнулся дед, — а председатель из него вышел хороший. Всех, брат, в стадо собрал. И правильно сделал.

А Тимоха, он же Гоша, он же лохматый пастух с одним торчащим ухом, лежал в сугробе, глядя на светящиеся окна избы, откуда доносился запах пирогов и звон посуды, и чувствовал себя, как никогда, на своём месте. Все его люди были рядом. Стадо собрано. Можно и отдохнуть.

источник

Оцените статью
( 3 оценки, среднее 5 из 5 )
Поделиться с друзьями
Журнал Да ладно!
Добавить комментарий