Узнав за другую у мужа я не стала менять замки, а поступила так, что все открыли рты

Узнав за другую у мужа я не стала менять замки, а поступила так, что все открыли рты

Ключ был её. Тот же зубчатый профиль, та же царапина у головки, которую она сама оставила три года назад, когда открывала им банку с огурцами, потому что нож куда-то делся.

Только висел он не на её связке, а на тонком колечке с маленькой белой кошкой из керамики. Кошка была тёплая, будто её долго держали в кулаке.

Фаина стояла в прихожей с мужниной курткой в руках. Куртку она собиралась отнести в химчистку, за углом, возле остановки, где принимают до восьми. Проверила карманы по привычке: чеки, мелочь, жвачка в фантике. И вот это.

На кухне тикали часы с кукушкой, которую свекровь подарила им на пятнадцатую годовщину. Кукушка не выскакивала уже лет пять, но стрелки шли. Пахло гречкой и жареным луком, в сковороде доходили котлеты. Геннадий любил, чтобы корочка была тёмная, почти горелая.

Она положила куртку на пуфик. Подержала кошку на ладони. Потом сунула обратно в карман, ровно так, как лежала, колечком вниз.

— Фая, ты где? Горит что-то! — крикнул из комнаты Геннадий.

— Не горит. Так надо.

— Опять у тебя «так надо». Я же чую!

Она вернулась к плите и перевернула котлеты. Лопатка стукнула о край сковороды, и этот звук показался ей очень громким. Масло брызнуло на запястье. Фаина даже не отдёрнула руку.

Звали к ужину его долго: он досматривал что-то в телефоне, смеялся коротко, в нос. Потом пришёл, сел, подоткнул под себя край клеёнки, как делал всю жизнь, чтобы не съезжала.

— О, вот это котлеты. Вот это я понимаю.

— Ешь.

— А ты чего не садишься?

— Я на работе перекусила.

Он кивнул и больше не спрашивал. Жевал, глядя в телефон, который лежал экраном вниз возле солонки. Экраном вниз. Раньше он клал его как попало, на хлеб, в лужу от чая, куда угодно.

Когда он начал класть его экраном вниз?

Фаина налила себе воды из-под крана. Стакан стукнул о носик смесителя, звякнул, и Геннадий поднял голову.

— Ты чего такая?

— Какая?

— Ну. Смурная.

— Устала. Ночная была.

Это была правда. Фаина работала технологом на хлебозаводе, двенадцать часов через двое, и после ночной смены у неё всегда гудели ступни и пахли руки дрожжами, даже после душа. Двадцать один год она приходила утром домой, в эту квартиру на пятом этаже, и спала до обеда.

До обеда.

Она поставила стакан на стол. Вода подступала к самому краю, но не пролилась.

Квартира досталась ей от бабушки Зои. Двушка в кирпичном доме, с высокими потолками и батареями, которые грели так, что зимой приходилось открывать форточку. Бабушка умерла, когда Фаине было двадцать два. Через полгода она вышла за Геннадия, и он переехал к ней с двумя сумками и гитарой без одной струны.

Гитара так и стояла в углу за шкафом. Струну он так и не купил.

Ночью Фаина не спала. Лежала на своей половине, слушала, как он сопит, и вспоминала мелочи. Мелочи шли одна за другой, как пассажиры из вагона метро на конечной.

В марте с полки в ванной пропала её расчёска. Потом нашлась, но в другом стакане.

В апреле на балконе появился окурок с помадой. Светлой, персиковой. Фаина тогда подумала: соседи сверху, ветер. Она сама не курила и не красилась персиковым.

В мае в холодильнике стоял йогурт с манго. Геннадий манго терпеть не мог, говорил, что оно пахнет лекарством.

А на прошлой неделе, вернувшись с ночной смены, она почувствовала в коридоре запах. Сладкий, пудровый, как будто кто-то открыл коробку с дорогим мылом. Решила, что это от её же нового кондиционера для белья.

Зачем она себя тогда обманула? Нет, она знала зачем. Потому что если не мыло, то всё остальное.

В половине шестого она встала, оделась и вышла на кухню. На подоконнике стояли герань и банка с проросшим луком. Она потрогала землю в горшке пальцем. Сухая.

Полила. Села. Достала из ящика стола тетрадь в клетку, ту самую, куда двадцать лет записывала всё про мужа: какие таблетки от давления, в какое время, куда он кладёт квитанции за газ, какой размер ботинок, когда менять фильтр в его машине, какой у свекрови день рождения и что она любит на него получать.

Тетрадь была толстая, с загнутыми уголками. На обложке кот в шляпе, купленная когда-то Ксюше в первый класс, но так и не пригодившаяся.

Фаина перелистала её до конца. Последняя запись была в июне: «Гене записаться к окулисту. Сам не пойдёт».

Она открыла чистую страницу и долго смотрела на клетки.

В обед позвонила сестра.

— Фаюш, ты живая? Голос у тебя, как будто тебя в стиральной машине крутили.

— Живая, Тома.

— Что стряслось? Я же слышу.

Тамара была старше на шесть лет, жила в соседнем районе, работала бухгалтером в управляющей компании и знала про всех всё. Говорила быстро, тараторила, заканчивала фразы вопросом, даже когда не спрашивала.

— У Гены кто-то есть.

— Ой. Точно? Ты уверена? Может, показалось?

— У неё ключ от моей квартиры.

В трубке стало тихо. Слышно было, как у Тамары в кабинете гудит принтер.

— Так. Слушай меня. Сегодня же вызываешь мастера, меняешь личинку. У нас в управляйке есть Витя, он за полторы тысячи сделает, за час. Хочешь, я позвоню? Позвонить?

— Не надо.

— Как не надо? Фая! Она к тебе в дом ходит, пока ты хлеб печёшь! Ты что, не понимаешь?

— Понимаю.

— Тогда что?

Фаина стояла у окна и смотрела во двор. Там дворник в оранжевом жилете сгребал тополиный пух в кучу, и пух тут же разлетался снова.

— Если я поменяю замок, Тома, он придёт вечером, ключ не подойдёт. Он позвонит в дверь. Я открою. Он скажет: «Ты чего, с ума сошла?» И я буду стоять в прихожей и оправдываться. Я, понимаешь? В своей прихожей.

— Ну и пусть оправдывается он!

— Он не будет. Он скажет, что ключ потерял. Что мне показалось. Что я устала после ночных. И я, может быть, ему поверю. Двадцать два года верила.

Тамара шумно выдохнула.

— И что ты собираешься делать?

— Пока не знаю.

— Врёшь ведь?

— Вру.

Они познакомились на остановке. Фаине было двадцать один, она ехала с практики в пекарне, от неё пахло корицей, а Геннадий стоял с гитарой в чехле и спросил, не знает ли она, когда будет сорок второй автобус. Она не знала. Он сказал: тогда будем ждать вместе.

Ждали сорок минут. Автобус так и не пришёл, и он проводил её пешком до самого бабушкиного дома.

Сейчас ему было сорок семь. Рост сто семьдесят шесть, живот, который он втягивал, проходя мимо зеркала в прихожей, проседь на висках и привычка тереть переносицу большим и указательным пальцем, когда врал. Фаина знала эту привычку двадцать лет и почему-то никогда не думала, что он может врать ей самой.

Любая другая женщина, наверное, устроила бы в тот же вечер скандал. Швырнула бы ему кошку в лицо.

Фаина достала из шкафа его выходную рубашку, голубую, в тонкую полоску, и стала гладить. У него через девять дней был день рождения, и она всегда гладила эту рубашку заранее.

Утюг шипел. Пар поднимался к лицу, и она щурилась. Сорок восемь лет. Стол на семерых, как каждый год: они втроём, свекровь, Тамара с мужем Олегом, и крёстный Ксюши, если не уедет на рыбалку.

Восьмым будет кто?

Она поставила утюг на подставку и выпрямилась.

Ксения позвонила по видео из общежития. Ей было девятнадцать, второй курс педагогического в областном центре, в двух часах на электричке. На экране за её спиной висела гирлянда в виде звёздочек и плакат с корейскими мальчиками.

— Мам, ты чего такая бледная? Не спишь опять?

— Сплю, Ксюш.

— Папа сказал, ты вообще на себя не похожа. Он переживает.

— Когда сказал?

— Ну вчера. Мы переписывались. Он спрашивал, приеду ли я на его день рождения.

— Приедешь?

— Конечно, мам. Я уже билет взяла. А что?

Фаина смотрела на дочь. Те же ямочки, что у Геннадия, и тот же поворот головы, когда слушает.

— Ничего. Просто скучаю.

— Мам, ну ты как маленькая. Слушай, я побежала, у нас семинар. Целую!

Экран погас. Фаина ещё какое-то время держала телефон перед собой и видела в чёрном стекле своё лицо. Под глазами синева, губы сжаты в нитку, волосы, тёмные, с первой сединой у пробора, собраны в низкий узел.

Она подумала: он переживает. Он пишет дочери, что мама на себя не похожа.

И в этот момент она поняла, что он готовит почву.

На следующее утро Фаина не пошла спать после смены.

Она пришла домой в восемь двадцать, разулась, поставила сумку в прихожей, как обычно, демонстративно громко закрыла дверь в спальню. Легла поверх покрывала в одежде. Геннадий уходил на работу к девяти, он был мастером участка на заводе металлоконструкций, в десяти минутах на машине.

Он заглянул, прошептал «спи-спи» и ушёл. Щёлкнул замок. Дважды, как всегда он закрывал.

Фаина лежала и смотрела в потолок. Там, у люстры, тянулась тонкая трещина, похожая на реку на карте. Она всё собиралась её зашпаклевать.

В одиннадцать сорок в замке повернулся ключ.

Фаина не двинулась. Ступни в носках стали холодными, будто их опустили в таз со льдом. Она слышала, как кто-то разувается в прихожей, как ставит пакет, как шуршит этот пакет. Как напевает что-то себе под нос. Женский голос. Молодой.

Потом шаги на кухню. Хлопнула дверца холодильника.

— Ген, я у тебя, — сказал голос уже в телефон. — Ага. Твоя опять на смене? Ну и хорошо. Я борщ привезла, погрею к обеду. Ты во сколько? В час? Жду.

Фаина встала. Подошла к двери спальни. Взялась за ручку.

И отпустила.

Она стояла так, наверное, минуту. Слышала, как женщина достаёт кастрюлю, как ищет половник, открывая ящики один за другим, и находит его с третьего раза, в том ящике, где он лежал двадцать лет.

Ещё не найдя его с первого раза, она уже бывала здесь много раз.

Фаина вернулась на кровать и легла. Руки дрожали мелко, как у человека, который долго нёс тяжёлые сумки. Она зажала их между коленями.

Если сейчас выйти, будет крик. Будет «ой, простите, я думала». Будет вечером Гена со своим «ты всё не так поняла». Будет его мать с таблетками под языком. И Ксюша, которая узнает всё по телефону, за три дня до папиного праздника, в общежитии, где за стенкой смеются.

Нет.

В час пришёл Геннадий. Они обедали на её кухне, её ложками, из её тарелок с синим ободком. Смеялись. Он называл её Никой. Ника рассказывала, как в салоне, где она работала администратором, клиентка уронила в раковину серьгу с бриллиантом и они полдня разбирали сифон.

Фаина лежала в соседней комнате и слушала, как её муж смеётся. Смех был незнакомый. Лёгкий, мальчишеский. Она его не слышала, наверное, лет десять.

В половине второго он сказал:

— Всё, Ник, мне пора. Посуду не мой, Фая придёт в обед, не заметит, я сам потом.

Фая придёт. Он думал, что её нет дома. Он даже не заглянул в спальню.

Дверь хлопнула. Потом ещё раз, через десять минут. Фаина поднялась, вышла на кухню. На плите стояла кастрюля с борщом, чужая, эмалированная, с маками на боку. На столе две тарелки. В одной осталась половинка чесночной пампушки.

Пахло свёклой, укропом и теми самыми пудровыми духами.

Она подошла к раковине, вымыла обе тарелки, вытерла их полотенцем в клетку и поставила в шкаф. Кастрюлю с маками не тронула. Потом села за стол, открыла тетрадь в клетку на чистой странице и написала сверху: «Вероника».

Имя ей подсказал телефон. Геннадий, уходя, крикнул в подъезде: «Вероника, ты шапку забыла!» А она ответила: «Какую шапку, июль же!» И засмеялась.

Вечером муж вернулся в семь. Остановился в прихожей и принюхался.

— Борщом пахнет. Ты варила?

— Нет, — сказала Фаина. — Там кастрюля на плите. Думала, ты купил где-то.

Он замер на секунду. Большой и указательный палец потянулись к переносице.

— А, это. Это мать передала. Я заезжал к ней в обед.

— Римма Павловна борщ с пампушками стала делать?

— Ну. Научилась. На старости лет.

— Хорошо. Разогреть?

— Не, я не голодный. На работе поел.

Он прошёл в комнату и включил телевизор. Фаина стояла у плиты и смотрела на маки на боку кастрюли. Потом переложила борщ в свою кастрюлю, а чужую вымыла, насухо вытерла и поставила на стол.

— Гена!

— Ну?

— Маме кастрюлю отвези завтра. А то неудобно, она без кастрюли.

Из комнаты долго ничего не отвечали. Потом:

— Отвезу.

Кастрюля простояла на столе всю ночь. Фаина видела её каждый раз, когда вставала попить. В темноте она казалась больше, чем была.

Со свекровью Фаина встретилась в субботу, на рынке, у лотка с молочкой. Не случайно. Римма Павловна приходила сюда каждую субботу к девяти, за творогом у одной и той же продавщицы, тёти Люды, которая откладывала ей пачку пожирнее.

Римме Павловне был семьдесят один год. Невысокая, сто пятьдесят восемь, в вишнёвой кофте с брошкой в виде стрекозы, с подкрашенными в фиолетовый волосами. Говорила она громко и чуть нараспев, а ко всем, кроме сына, обращалась по имени-отчеству, даже к невестке.

— Фаина Андреевна! Ну надо же! А я как раз про тебя думала.

— Здравствуйте, Римма Павловна.

— Что ж ты такая худая стала, золотце? Гена говорит, ты на своих ночных совсем извелась.

— Гена много говорит.

Свекровь посмотрела на неё внимательно, пристальнее, чем обычно. Взяла у тёти Люды пакет с творогом, отсчитала мелочь из кошелька-гармошки.

— Пойдём, провожу тебя до автобуса.

Они шли мимо палаток с рассадой и мёдом. Пахло укропом, сырым мясом из мясного ряда и сахарной ватой с детского аттракциона. Римма Павловна семенила, держала Фаину под локоть, и её пальцы, сухие и цепкие, чуть сжимались на каждом шаге.

— Вы кастрюлю свою получили? — спросила Фаина.

— Какую кастрюлю, золотце?

— Эмалированную. С маками.

Свекровь остановилась. Посмотрела на рассаду помидоров в пластиковых стаканчиках так, будто собиралась её покупать.

— С маками, — повторила она. — Нет, не получала.

— А борщ вы Гене в среду давали?

— Я, Фаина Андреевна, борщ уже лет пять не варю. У меня от свёклы изжога.

Они постояли молча. Мимо проехала тележка с арбузами, грузчик крикнул «посторони-ись», и Римма Павловна отступила к палатке, потянув невестку за собой.

— Ты знаешь, — сказала Фаина. Это был не вопрос.

Свекровь долго молчала. Потом кивнула, быстро, будто клюнула.

— С весны, — сказала она. — Он ко мне с ней приезжал. Говорил, коллега, подвезти надо. Я же не слепая, золотце. Коллеги так к мужчине в машине не прислоняются.

— И вы мне не сказали.

— А что я скажу? Сын же. Думала, перебесится. У всех мужиков под пятьдесят это бывает. У его отца тоже было. Я вон терпела, и ничего, до самой его смерти прожили.

— Ничего, — повторила Фаина.

— Ты только не руби сгоряча, слышишь? Семья же. Ксюшенька. Квартира.

— Квартира моя, Римма Павловна.

Свекровь отпустила её локоть.

— Ну, я к тому, что всё общее. Двадцать два года.

— Бабушкина квартира. По наследству. Она общей не бывает, мне юрист объяснил, ещё когда Ксюша родилась и мы прописку оформляли.

Подошёл автобус. Фаина поднялась на ступеньку, а Римма Павловна вдруг ухватила её за рукав.

— Фаина Андреевна. Ты что задумала?

— Приходите в пятницу, как обычно. К пяти. У Гены день рождения.

Двери закрылись. В заднем окне Фаина видела, как свекровь стоит на остановке с пакетом творога, маленькая, в своей вишнёвой кофте, и не уходит.

В понедельник Фаина вышла на ночную, но в десять утра вторника, после смены, домой не поехала. Поехала в торговый центр на Садовой, где на втором этаже был салон красоты «Жасмин». Нашла его по фотографиям на странице Геннадия в соцсети. Точнее, по фотографиям, где его не было, но где он поставил лайк. Одна фотография, из салона: администратор за стойкой, короткая светлая стрижка, персиковая помада, на стойке фарфоровая кошка, большая, белая. Та самая порода, что и брелок, только размером с кулак.

Фаина посидела в кафе на первом этаже, выпила чай с лимоном. Чай был горький, перестоявший. Она выпила его весь, до дна.

Потом поднялась на эскалаторе.

За стойкой сидела она. Вероника. Лет тридцать шесть, светлые волосы до скул, маленькая родинка над верхней губой справа, длинные ногти цвета мокрого песка. Говорила она быстро, с улыбкой, и через слово вставляла «ну, как бы».

— Здравствуйте! Вы записаны? На какое время, как бы?

— Не записана. Можно на маникюр?

— Ой, сейчас гляну. Ну, как бы, есть окошко через двадцать минут у Светланы. Подождёте?

— Подожду.

Фаина села на диванчик у стены. Пахло ацетоном, лаком для волос и теми самыми пудровыми духами. Вероника щебетала с какой-то клиенткой про отпуск, про Турцию, про то, что «мой, как бы, обещал в сентябре, если с делами разберётся».

С делами.

Фаина смотрела на свои руки. Ногти коротко острижены, у основания большого пальца старый ожог от противня, похожий на запятую. Руки пекаря. Ей было сорок четыре, и маникюр она последний раз делала на свадьбу Тамариной дочери.

— Проходите, как бы! Светлана вас ждёт.

Светлана оказалась молоденькой и молчаливой. Спросила только, какой цвет. Фаина сказала: какой-нибудь светлый. Персиковый, если есть.

Выходя, она расплатилась у стойки. Вероника протянула ей терминал.

— Приятного дня! Приходите ещё! Как вас записать на следующий раз?

— Фаина.

Вероника улыбнулась и вбила имя в компьютер. Её улыбка не дрогнула. Имя ей ничего не сказало.

Вот как. Он никогда не называл жену по имени. Жена у него, наверное, была «моя», «бывшая» или вообще никто.

Фаина вышла на улицу. Был июль, асфальт плавился, у входа в торговый центр мальчишка продавал воздушные шары. Она посмотрела на свои персиковые ногти. Непривычно гладкие. Чужие.

И почему-то засмеялась. Тихо, в ладонь.

Записку она написала в среду.

На тетрадном листке в клетку, аккуратно, как пишут объявления в подъезде. Сложила вчетверо. Положила на кухонный стол, под сахарницу, так, чтобы белый уголок торчал.

В среду Геннадий уехал в девять. Фаина ушла из дома в девять пятнадцать, будто на смену, и села на скамейку в соседнем дворе, откуда виден их подъезд. Над ней шелестела липа, и на скамейку сыпалась липкая пыльца, от которой чесались руки.

В одиннадцать пятьдесят в подъезд вошла светловолосая женщина с пакетом.

В двенадцать сорок она вышла. Без пакета. Быстро, почти бегом, и долго не могла попасть ключом от машины в замок, хотя машина открывалась с кнопки.

Фаина посидела ещё немного. Потом пошла домой.

Записка лежала не под сахарницей, а посреди стола, развёрнутая. Поверх неё стояла чашка с недопитым кофе, и от донышка на тетрадном листе расплылось коричневое кольцо.

Текст было видно и сквозь кольцо:

«Вероника, здравствуйте. Вас приглашают на день рождения Геннадия. В пятницу, к пяти вечера, по этому адресу. Ключ у вас есть. Приходите, пожалуйста. Нам нужно поговорить при всех. Фаина. Жена».

На обороте кто-то написал карандашом, крупно, с нажимом, так что бумага прорвалась: «Он говорил, вы давно живёте отдельно».

Фаина долго смотрела на эту строчку. Потом ниже, мелко, своим почерком, дописала: «Он много говорит». И убрала листок в тетрадь.

Вечером Геннадий был весел. Слишком весел. Принёс торт «Птичье молоко», который она любила, и букет хризантем в целлофане.

— Это тебе. Просто так.

— Спасибо.

— Ты, Фай, знаешь, я тут подумал. Может, съездим куда-нибудь в сентябре? Вдвоём? В санаторий, в Кисловодск? Тебе отдохнуть надо. Ты замоталась совсем.

Она поставила хризантемы в трёхлитровую банку. Ваза разбилась ещё зимой, а новую никто не купил.

— В сентябре? — переспросила она.

— Ну.

В сентябре, как бы, обещал в Турцию. Если с делами разберётся.

— Давай подумаем, — сказала Фаина.

Он обнял её сзади за плечи, поцеловал в макушку. От него пахло машинным маслом, одеколоном «Шипр», которым он пользовался со времён армии, и немного пудрой.

Никто из них не пошевелился. Так они и стояли у окна, пока на плите не зашипел чайник.

Ей показалось, что ни один мускул у неё на лице не дрогнул. Но потом, в ванной, она увидела в зеркале, что закусила губу до белого следа.

В четверг Вероника не пришла. Фаина знала это, потому что в четверг она была дома, отпросилась с работы, и весь день мыла окна. Звенела по стеклу скомканной газетой, пахло уксусом и мокрой бумагой. Никто в замке не поворачивал ключ.

Зато вечером Геннадий пришёл раньше обычного и долго сидел в машине у подъезда. Фаина видела его из окна. Он курил, хотя бросил лет восемь назад. Тёр переносицу. Звонил кому-то, опускал телефон, снова звонил.

Он знает, подумала Фаина. Или не знает. Она сказала ему или испугалась?

Он поднялся в квартиру, разулся, прошёл на кухню и долго смотрел на неё, пока она резала морковку для салата.

— Фай.

— М?

— Может, в этот раз без гостей? Ну, посидим своими. Ксюшка, ты, я. Мать, если хочет.

— Почему?

— Да что-то не хочется праздновать. Сорок восемь, не юбилей.

— Я уже всех позвала. Тома с Олегом придут, Ксюша билет взяла.

— Ну, Тома с Олегом, ладно. А больше никого?

Она подняла глаза. Нож застыл над доской.

— А кого ещё, Ген?

Он отвёл взгляд. Потянулся к хлебнице, достал горбушку, стал жевать.

— Никого. Я так спросил.

Значит, не сказала. Или сказала, но он не поверил, что жена всерьёз.

Нож снова пошёл по доске. Морковка ложилась тонкими, почти прозрачными кружками. Бабушка Зоя так резала. Говорила: «Толще режешь, больше съедят».

Пятница выдалась душная. С утра над городом висело белёсое марево, и к обеду собиралась гроза, но так и не собралась.

Фаина с шести утра стояла у плиты. Пирог с капустой, пирог с яблоками, холодец, который застыл с ночи и теперь лежал в лотках, прозрачный, как оконное стекло. Оливье, селёдка под шубой, запечённая курица с чесноком. Руки сами делали то, что делали двадцать два года подряд в этот день, и голова от этого становилась ясной и пустой.

В три приехала Ксения. Влетела в прихожую с рюкзаком и букетом ромашек для отца.

— Мам, ты с ума сошла! Сколько ты наготовила? Нас же шестеро будет!

— Семеро, — сказала Фаина.

— А кто седьмой? Дядя Юра всё-таки не на рыбалке?

— Дядя Юра на рыбалке.

— А кто тогда?

Фаина вытерла руки о фартук и посмотрела на дочь. Ксения стояла, тоненькая, в жёлтом свитере, который растягивала на кулаки, как в детстве. Девятнадцать лет. Взрослая. Совсем взрослая.

— Ксюш. Сядь.

— Мам, что такое?

— Сядь, пожалуйста.

Ксения села на табуретку. Фаина рассказала. Коротко, без слёз, без подробностей про борщ и пампушки. Ключ. Кошка. Женщина, которая приходит, пока мама на ночной.

Ксения слушала, не перебивая. Лицо у неё сначала покраснело пятнами, потом побелело.

— Папа? — спросила она. — Наш папа?

— Наш.

— Мам, а ты… Ты что, её позвала? Сюда? Сегодня?

— Позвала.

— Зачем?!

— Потому что я не хочу, чтобы ты узнала всё это от него. Он тебе уже месяц пишет, что мама странная, что мама устала. Через месяц он напишет, что мама сама виновата. А я хочу, чтобы ты всё увидела своими глазами. И сама решила, что думать.

Ксения сидела, обхватив себя за локти. Потом встала, подошла к окну.

— А если она не придёт?

— Тогда я сама всё скажу.

— А если придёт?

Фаина не ответила. Только достала из шкафа коробку из-под сапог, обычную, картонную, с надорванным углом, и поставила её на подоконник. Коробка была перевязана красной атласной лентой, оставшейся с Ксюшиного выпускного.

— Это что?

— Подарок папе.

В пять пришла Римма Павловна, с тортом «Наполеон» и в той же вишнёвой кофте, только брошь сменила на янтарную. Посмотрела на Фаину долго, как на рынке. Ничего не сказала. Поцеловала внучку, прошла в комнату и села у окна, прямо, будто на вокзале.

В пять десять пришли Тамара с Олегом. Тамара с порога зашептала:

— Ну что? Ну что? Ты правда её позвала? Ты с ума сошла?

— Проходи, Тома.

— Фая, я тебя умоляю, может, не надо? Люди же. Мать его. Ребёнок.

— Ребёнок знает.

— Ой, мамочки.

Олег, большой и молчаливый, в клетчатой рубашке, пожал Геннадию руку, вручил коробку с дрелью и ушёл курить на балкон. Он всегда уходил курить на балкон, когда пахло скандалом.

Геннадий был в голубой рубашке в полоску, отглаженной ею девять дней назад. Он суетился. Разливал сок, расставлял стулья, шутил невпопад. Каждые пять минут смотрел в телефон, экраном к себе, и каждый раз гасил его, прежде чем кто-то подойдёт.

— Ну что, садимся? — крикнул он. — Все здесь? Садимся!

— Подожди, — сказала Фаина. — Не все.

За столом стало тихо. Олег вернулся с балкона. Римма Павловна поправила брошь.

— А кого ждём? — спросил Геннадий. Голос его стал выше, чем обычно.

В замке повернулся ключ.

Звук был самый обычный. Тот, что Фаина слышала тысячи раз: щелчок, ещё щелчок, скрип двери, которую никто так и не смазал.

В прихожей стояла Вероника. В светло-розовом пальто, совершенно ненужном в такую жару, с сумкой, прижатой к груди, как щит. Короткая светлая стрижка, родинка над губой. Персиковая помада, размазанная чуть-чуть в уголке, будто она кусала губы в лифте.

Ключ с белой кошкой она так и держала в руке.

Геннадий встал. Табуретка под ним поехала назад и ударилась о батарею.

— Ника? Ты… ты чего?

— Меня пригласили, — сказала Вероника. Голос у неё был тонкий и ровный, без всякого «как бы». — Ну. Жена твоя пригласила. Которая с тобой давно не живёт.

Тамара шумно втянула воздух. Римма Павловна прижала ладонь к губам. Олег, не садясь, опёрся о дверной косяк.

— Проходите, Вероника, — сказала Фаина. — Разувайтесь. Тапочки где, вы знаете.

И Вероника, как во сне, наклонилась, сняла босоножки и сунула ноги в серые клетчатые тапки на нижней полке. Сорок третий размер. Мужские. Она ходила в них по этой квартире всю весну.

Все это увидели.

— Фая, давай поговорим, — сказал Геннадий. — Давай выйдем. Не при всех.

— Нет. При всех.

— Фая, это не то, что ты думаешь.

— Я ничего не думаю, Гена. Я видела. Я лежала в спальне в прошлую среду, когда вы ели борщ из её кастрюли с маками. Я слышала, как ты ей сказал: «Посуду не мой, Фая придёт, не заметит».

Он открыл рот и закрыл. Пальцы поползли к переносице и замерли на полпути.

— Ты была дома?

— Я была дома. Я всегда дома, Гена. Это мой дом.

Вероника стояла у стены, всё ещё прижимая сумку. Ксения смотрела на неё, не мигая. Римма Павловна смотрела в тарелку.

— Вероника, — Фаина повернулась к ней. — Вы, пожалуйста, не бойтесь. Я вас не позвала ругаться. Я вам хочу кое-что отдать.

Она взяла с подоконника коробку с красной лентой и поставила на стол, между оливье и холодцом.

— Это что? — спросила Вероника почти шёпотом.

— Откройте.

Вероника развязала ленту. Её длинные ногти цвета мокрого песка цеплялись за атлас. Сняла крышку.

В коробке лежало: две пары его носков, серые и чёрные, запасные очки для чтения в замшевом футляре, пластиковая таблетница на неделю с разноцветными ячейками, блок его зубных щёток, пачка квитанций за машину, скреплённая прищепкой, флакон «Шипра», свёрнутые в рулон пояс для спины от радикулита и тетрадь в клетку с котом в шляпе на обложке.

— Это его, — сказала Фаина. — Всё, что нужно, чтобы с ним жить. Тетрадь главная. Там по дням. Таблетки от давления утром, одна белая, половинка розовой. Если забудет, к вечеру голова болит, и он злой. Желудок у него, острого нельзя, а он любит, поэтому следить. Маме его звонить по воскресеньям, в одиннадцать, после передачи про здоровье. Размер ботинок сорок три, стопа широкая, он всегда покупает на размер меньше и потом мучается. К окулисту он не записался с июня, запишите вы, сам он не пойдёт. Машина в кредите, платёж двадцатого, он путает с двадцать пятым. Там всё записано. Я двадцать два года писала.

Вероника смотрела в коробку так, будто там лежала бомба.

— Я не понимаю, — сказала она.

— Я замки менять не стала, — сказала Фаина. — Зачем мне менять? Квартира моя, от бабушки, по наследству. Здесь ничего не поменяется: ни дверь, ни замок, ни кастрюли. Поменяется только жилец.

Она вынула из кармана фартука ещё один ключ. Свой. Гладкий от времени, на простом колечке.

— Гена, отдай свой ключ, пожалуйста. А Вероника свой может оставить себе на память. Кошка красивая.

За столом никто не дышал. Тамара сидела с приоткрытым ртом. Олег у косяка тоже. Даже Римма Павловна подняла голову, и челюсть у неё отвисла, будто она хотела что-то сказать и забыла, что.

Геннадий посмотрел на мать.

— Мам. Ну скажи ей.

Римма Павловна долго молчала. Потом поправила янтарную брошь и сказала, не повышая голоса:

— Я, Геночка, уже всё сказала, когда ты с ней ко мне в апреле приезжал. Ты не слушал.

— Бабушка, ты знала? — Ксения повернулась к ней. Голос сорвался.

— Знала, внученька.

— И молчала?

— Молчала. Как дура старая молчала.

Ксения встала из-за стола, резко, и вышла на балкон. Олег посторонился, пропуская её.

Вероника вдруг поставила коробку на стол, будто обожглась.

— Подождите. Подождите, как бы. Ген. Ты мне говорил, что это твоя квартира. Что вы с ней давно чужие люди. Что она к дочке переедет в город, в сентябре, и мы тут… Ты мне говорил, что шкаф новый купим! Я каталоги смотрела!

— Ника, не сейчас.

— А когда? Когда?! — она впервые повысила голос. — Я борщи тебе сюда вожу, как дура, тапки твои ношу, а тут жена! С тетрадкой! С таблетками по дням!

Она схватила сумку, сунула ноги обратно в босоножки, не застёгивая ремешки. У двери обернулась. Ключ с кошкой в её руке качался.

— Себе на память, как бы? — сказала она Фаине. — Да забирайте. Мне он не нужен.

И положила кошку на полочку для перчаток в прихожей. Хлопнула дверь.

Коробка с красной лентой так и осталась стоять на столе, между салатами.

Геннадий ушёл вечером. Сначала кричал, потом просил, потом сидел на кухне, обхватив голову руками, а потом вызвал такси и уехал к матери. Римма Павловна увезла его сама, крепко держа под руку, как держала когда-то Фаину на рынке. Коробку он не взял. Оставил на столе.

Свой ключ тоже оставил. Бросил на полочку, рядом с кошкой.

Тамара мыла посуду, гремела тарелками и тихо ругалась себе под нос. Олег вынес мусор и молча починил табуретку, у которой от удара о батарею отлетела ножка.

— Фай, — сказала Тамара, вытирая руки. — Ты это… Ты же понимаешь, что он приползёт?

— Понимаю.

— И что будешь делать?

— Не знаю пока.

— Врёшь ведь?

— Не вру. Правда не знаю.

Ксения осталась ночевать. Лежала на своей старой кровати, свернувшись калачиком, и Фаина сидела рядом, гладила её по волосам, как в детстве, когда у неё поднималась температура. Волосы пахли общежитским шампунем, яблочным, дешёвым.

— Мам, — сказала Ксения в темноту. — А ты его любишь?

Фаина долго молчала. За окном проехала машина, и полоса света от фар проползла по потолку, по трещине у люстры, похожей на реку.

— Я его знаю, — сказала она наконец. — Это не одно и то же, Ксюш. Я только сейчас поняла, что не одно и то же.

Он вернулся через десять дней.

Не позвонил в дверь. Позвонил по телефону, в субботу утром, и голос у него был тихий, хрипловатый, будто он не спал несколько ночей.

— Фай. Можно я зайду? Поговорить. Просто поговорить.

— Приходи.

Он пришёл в той же голубой рубашке, только измятой. Похудел, или так казалось. Стоял в прихожей и не решался пройти.

— Разувайся.

Он разулся. Сунул ноги в свои серые клетчатые тапки, посмотрел на них и вдруг покраснел до ушей.

На кухне она налила ему чаю в его кружку, белую, с отбитой ручкой. Он держал её двумя руками.

— Я с ней больше не вижусь, — сказал он. — Она меня везде заблокировала. Я сам виноват, я знаю. Бес попутал, Фай. Сорок восемь лет, я думал, жизнь прошла, а тут она, молодая, смеётся. А дома ты с ночных, уставшая, и мы двадцать лет одно и то же.

Фаина молчала. Смотрела на его руки на кружке. Руки у него были всё те же, широкие, с обкусанным ногтем на большом пальце.

— Мать меня поедом ест, — продолжал он. — Каждый день. Говорит, отец твой тоже гулял, и она всё простила, а я, дурак, даже гулять по-человечески не умею. Таблетки мои у неё кончились, я забыл купить. Голова всю неделю трещит.

— В тетради написано, какие, — сказала Фаина.

— Я тетрадь у тебя оставил.

— Знаю.

Он поставил кружку на стол. На клеёнке осталось мокрое кольцо.

— Фай, пусти обратно. Я всё исправлю. Кран вон, смотри, стучит опять, я починю. Окулист, ладно, запишусь. В Кисловодск поедем. Только пусти.

Кран действительно стучал. Уже полгода, каждый раз, когда кто-то открывал воду: тук-тук в трубах, как будто просится.

Она встала, открыла воду. Стакан стукнул о носик смесителя. Тук. Тук.

— Почини, — сказала она.

Он вскочил. Бросился в кладовку за разводным ключом, как будто от этого что-то зависело. Полез под раковину. Долго копошился там, кряхтел, ругался вполголоса на прокладку. Фаина стояла у окна и смотрела на герань, которая после поливки выпустила новый бутон, розовый, сжатый, как кулачок.

Может, так и надо? Тамара сказала бы: тебе сорок четыре, кому ты нужна, он хоть свой, известный, со всеми своими таблетками. Римма Павловна сказала бы: терпела же я. Все терпят.

Через полчаса кран перестал стучать.

— Вот, — сказал Геннадий, вылезая из-под раковины. На колене у него было мокрое пятно, на лбу полоска ржавчины. — Видишь? Всё. Я теперь всё так буду. Всё исправлю, как этот кран.

Она смотрела на него, и что-то внутри, где-то под рёбрами, дрогнуло и потеплело. Двадцать два года. Остановка, сорок второй автобус, который не пришёл.

— Приходи завтра, — сказала она. — Поговорим. Мне нужно подумать до завтра.

Он ушёл почти счастливый. У двери оглянулся, хотел, кажется, поцеловать её, но не решился. Только тронул за плечо.

Фаина закрыла за ним дверь. Повернула ключ. Дважды.

И поняла, что почти решила.

Вероника позвонила в тот же вечер. С незнакомого номера.

— Это Фаина? Ну… жена?

— Я.

— Это Вероника. Из салона. Вы меня не бросайте только трубку, ладно? Я недолго. Я, как бы… Я не знаю, зачем звоню. Просто подумала, что вы должны знать.

— Что знать?

В трубке зашуршало. Вероника, кажется, курила, выдыхала шумно, в сторону.

— Он ко мне сегодня приезжал. Днём. До вас, наверное. Под окнами стоял, пока я не вышла. Сказал, что вернётся к вам, помирится, всё уладит. И что это временно.

— Временно?

— Ну. Он сказал, что вам всё равно одной не справиться, что вы без него пропадёте. Что он поживёт у вас до зимы, а к зиме вы остынете, и тогда он… Он сказал, что уговорит вас квартиру продать и разменять. Потому что за двадцать лет он в неё вложился. Ремонт, окна, балкон стеклил. Что по закону ему половина положена, раз вложения. Он у юриста спрашивал. А деньги на однушку нам с ним. Он мне так и сказал: «Потерпи, Ник, до зимы. Она у меня тихая, она подпишет».

Фаина молчала. Под ногами на полу лежала прямоугольная тень от окна, и в ней шевелилась тень от герани.

— Вы там? — спросила Вероника.

— Я здесь.

— Я ему сказала, чтобы больше не приезжал. Я, как бы, дура, конечно. Я всю весну думала, что он разведённый… ну, что вы разъехались. Он же говорил. Он мне фотографии показывал вашей квартиры, будто свою. Я правда не знала. А когда вы коробку эту… с тетрадкой, с таблетками… Я домой приехала и два часа ревела. Мне мама так же всё про отца записывала. Всю жизнь. А он потом ушёл к соседке, и она записывать перестала, и заболела. Короче. Я не знаю. Простите меня. Если можете.

— Вероника.

— А?

— Спасибо, что позвонили.

— Да ладно. Как бы. Кошку можете выкинуть.

Она положила трубку. Фаина ещё долго стояла с телефоном в руке. Потом открыла воду в раковине, налила стакан. Кран больше не стучал. Стакан наполнился тихо, до самого края, и вода перелилась через край, по пальцам, на персиковые ногти, которые уже начали облезать у основания.

Она не закрывала кран, пока стакан не стал ледяным.

Утром она сходила к юристу. Женщина в очках с толстой оправой, в маленькой конторе на первом этаже жилого дома, выслушала её, покивала и объяснила, что по закону квартира, полученная по наследству, это её личное имущество и разделу не подлежит. Да, если муж докажет, что за время брака в неё вложены значительные общие средства и она из-за этого существенно подорожала, суд теоретически может посмотреть иначе. Но стеклённый балкон и поменянные окна для кирпичной двушки 1960 года такого роста стоимости не дают. Пусть попробует.

— А машина? — спросила Фаина.

— Машина куплена в браке. Общая. Кредит тоже общий. Делите пополам.

— Пусть забирает. С кредитом вместе.

Юрист посмотрела на неё поверх очков.

— Вы уверены? Можно ведь бороться.

— Я двадцать два года боролась. За его давление, за его желудок, за его ботинки на размер больше. Хватит.

Геннадий пришёл, как договорились, в воскресенье, в одиннадцать. Побритый, в свежей рубашке, с пакетом из кондитерской. Позвонил в дверь. Ключа у него больше не было.

Фаина открыла.

Он вошёл, радостный, суетливый, поставил пакет на пуфик.

— Я эклеры взял. Твои, с заварным. Помнишь, мы на Ксюшин первый класс такие брали?

— Помню.

Она не отошла от двери. Он заметил это не сразу. Потом заметил, что она в уличных туфлях. Что на ней бирюзовое платье, которое она надевала только в театр и на свадьбы. Что на полочке в прихожей стоит та самая коробка с красной лентой, перевязанная заново, и рядом с ней ещё две сумки, клетчатые, с вещами.

— Фай, — сказал он. — Это что?

— Твои вещи. Всё, что осталось. Гитара за шкафом, её сам достанешь.

— Мы же вчера… Ты же сказала, подумаешь.

— Я подумала.

— Фая!

— Мне вчера Вероника звонила, Гена.

Он застыл. И она увидела, как большой и указательный палец правой руки медленно поднимаются к переносице и застывают в воздухе, в сантиметре от лица, будто он сам себя поймал.

— Она врёт, — сказал он. — Она обиженная, она что угодно наговорит.

— Про размен квартиры тоже врёт? Про юриста? Про «она тихая, она подпишет»?

Он молчал. Руку так и не опустил.

— Я вчера у юриста была, — сказала Фаина. — Квартира моя. Была, есть и будет. Машина твоя, с кредитом. Платёж двадцатого, не двадцать пятого, не перепутай. Заявление я подам сама, через ЗАГС, раз Ксюша взрослая и делить нам нечего, кроме машины. Если ты не против. Если против, пойдём в суд.

— Фая. Двадцать два года.

— Двадцать два года, — сказала она. — Я их все записала. В тетрадке. Она в коробке.

Он стоял посреди прихожей в своей выглаженной рубашке и смотрел на неё так, будто видел впервые. Может быть, и правда впервые.

— Кто ж тебе теперь… — начал он и не договорил.

— Кто ж мне теперь что, Гена?

Он не ответил. Наклонился, поднял клетчатые сумки. Коробку взял под мышку. Красная лента съехала набок.

У двери он обернулся.

— А тапки? — спросил он вдруг растерянно. — Тапки мои где?

— В мусоропроводе.

Что-то дёрнулось у него в лице, и на секунду Фаине показалось, что он сейчас засмеётся. Или заплачет. Он не сделал ни того, ни другого. Кивнул и вышел.

Она слушала, как он спускается по лестнице, не дождавшись лифта. Пятый этаж, четвёртый, третий. Тяжёлые шаги, шорох сумок о перила. Хлопнула дверь подъезда.

Эклеры остались на пуфике.

Вечером приехала Ксения. Потом Тамара с пакетом черешни. Потом, неожиданно, Римма Павловна, одна, без звонка, в вишнёвой кофте и со стрекозой на груди. Постояла в дверях, не проходя.

— Я на минутку, Фаина Андреевна. Я только сказать.

— Проходите, Римма Павловна.

— Нет. Я тут скажу, в прихожей. Ты правильно всё. Я бы так не смогла. Я сорок лет мужу таблетки раскладывала, и когда он к той ходил, тоже раскладывала. А ты вон как. При всех. Коробочку. Я той ночью до утра не спала, всё вспоминала. Вот. Всё. Я пойду.

Она развернулась и ушла, быстро, семенящей своей походкой. Фаина закрыла за ней дверь и прислонилась к ней спиной.

На кухне Тамара и Ксения ели эклеры, запивая чаем, и о чём-то спорили вполголоса. Пахло заварным кремом, черешней и немного уксусом с немытого до конца окна.

Фаина прошла в прихожую. На полочке для перчаток лежали два ключа: его, на простом кольце, и Вероникин, с белой керамической кошкой.

Его ключ она убрала в ящик комода, в дальний угол, под старые квитанции. Пусть лежит. Замок-то тот же.

Кошку взяла в руку. Кошка была прохладная, гладкая, с чуть отбитым кончиком уха. Фаина подержала её, потом сняла со своего кольца бабушкин брелок, стёртый до меди, и повесила на его место кошку. Свой ключ, её квартиры, от её замка, на белой кошке, которую кто-то когда-то держал в кулаке и которая больше никому не была нужна.

Почему нет?

Из кухни крикнула Ксения:

— Мам! Иди чай пить! Тётя Тома говорит, тебе теперь надо в Кисловодск!

— Иду.

Она открыла воду в ванной, чтобы вымыть руки. Кран не стучал. Стакан на полочке стоял пустой и чистый, и в нём отражалась лампочка.

Фаина вытерла руки, посмотрела в зеркало. Узел тёмных волос, первая седина у пробора, облезший персиковый лак на ногтях. В понедельник она ототрёт его ацетоном. Или не станет.

На крючке в прихожей теперь висела одна связка. Её.

источник

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Журнал Да ладно!
Добавить комментарий