Муж начал отвечать на слова, которых Алла никогда не произносила. Сначала она решила, что он путает. Потом увидела брелок-вишенку на чужих ключах и поняла, откуда в её доме берутся чужие фразы.
Глеб снял ботинки, поставил их носками к стене и сказал, не поднимая головы:
— Мама говорит, ты просила меня не приходить раньше девяти. Чтобы ты успевала отдохнуть.
Алла держала половник над кастрюлей. Капля бульона сорвалась с края и упала на плиту, зашипела и сразу стала коричневой.
Она ничего такого не просила.
— Когда я это говорила? — спросила она.
— Ну, маме. В субботу, кажется. Она мне в понедельник передала. Я и задерживаюсь поэтому. Думал, тебе так лучше.
Он прошёл на кухню, поцеловал её в висок, как целуют человека, которому хотят сделать приятное, и открыл холодильник. Холодный свет лёг ему на лицо. Он достал огурец, откусил прямо целиком, без ножа, и посмотрел на неё с той виноватой домашней нежностью, которая когда-то её и зацепила, восемь лет назад, в очереди в поликлинике.
— Я не просила, Глеб.
— А. Ну, может, мама не так поняла.
Он ушёл в комнату к Соне, и оттуда почти сразу донёсся её визг и его голос, изображающий медведя. Алла выключила конфорку. Потом вытерла пятно на плите губкой, долго, хотя оно оттёрлось с первого раза.
В субботу она действительно была у Тамары Ильиничны. Отвозила Соню, забирала банки из-под лечо, пила чай с сушками на кухне, где пахло валерьянкой и жареным луком. Говорили про школу, про цены на гречку, про соседку с третьего этажа, у которой опять орал телевизор. Про Глеба почти не говорили.
Или говорили?
Алла стояла у окна и перебирала тот разговор. Чай. Сушки. Свекровь спросила: «Глебушка-то поздно приходит?» Алла ответила: «Бывает. Я хоть успеваю Соньке уроки проверить». Всё.
Всё?
Алле было тридцать три. Она работала логистом на складе стройматериалов, шесть дней через шесть по графику, который меняли без предупреждения. Рост сто шестьдесят четыре, русые волосы в низком хвосте, потому что на другие причёски не было ни времени, ни желания. На правой руке, у основания большого пальца, белел старый шрам от консервной банки. Она трогала его, когда нервничала. Сама не замечала.
Глеб был на три года старше. Высокий, под метр девяносто, с тёмными коротко стриженными волосами и привычкой тереть переносицу двумя пальцами, будто снимал невидимые очки. Инженер в сервисной компании, чинил промышленные холодильники по всей области. Спокойный, как вода в ведре. Спорить не любил. Если ему что-то не нравилось, он просто уходил в гараж.
А Тамара Ильинична жила через два квартала. Шестьдесят один год, седое каре, которое она подкрашивала оттенком «платиновый жемчуг», и нитка крупных бус, без которой она не выходила даже к мусоропроводу. Говорила она всегда с уменьшительными: «Глебушка», «Сонечка», «супчик», «денежки». И обязательно добавляла: «Я ж как лучше».
Ключи от их квартиры у неё были с самого новоселья. На связке болтался брелок: красная пластиковая вишенка с облупленным зелёным листиком. Тамара Ильинична объяснила тогда, что это на всякий случай. Трубу прорвёт, Сонечка заболеет, мало ли.
Трубу не прорывало ни разу.
Но цветы на подоконнике всегда были политы. Иногда Алла приходила со смены и видела в раковине чужую чашку с отпечатком помады цвета спелой сливы. Иногда полотенца в ванной висели сложенными втрое, хотя Алла складывала их вдвое. Мелочи. На мелочи не жалуются.
Следующая фраза прилетела через неделю.
В пятницу Глеб сидел на диване и крутил в руках телефон. Экран то гас, то вспыхивал снова.
— Серёга с ребятами на Волгу едут, — сказал он. — С палатками, на выходные.
— Так езжай.
— Да ну.
— Почему «да ну»? Ты же с весны хотел.
Глеб потёр переносицу. Два пальца, вверх-вниз.
— Мама сказала, ты против. Что тебе одной с Сонькой тяжело, а я всё время куда-то сбегаю. Что ты ей плакала.
Алла медленно села на подлокотник кресла. Кресло скрипнуло. Из детской доносилось бормотание мультика про фиксиков, и этот писклявый голос вдруг показался ей очень громким.
— Я плакала?
— Ну, она так сказала. Слушай, если ты не хочешь, я не поеду. Мне правда не принципиально.
— Глеб. Посмотри на меня.
Он поднял глаза. Карие, спокойные, чуть усталые. Честные глаза человека, который верит обоим своим женщинам и не видит, как они могут говорить разное.
— Я не плакала твоей маме. Ни разу за восемь лет. Езжай на Волгу.
— Точно?
— Точно.
Он уехал в субботу утром. Алла помахала ему из окна, а потом долго стояла и смотрела на вмятину в асфальте, где обычно парковалась его машина. Лужа там никогда не высыхала.
В воскресенье днём позвонила Тамара Ильинична.
— Аллочка, а Глебушка что, уехал? — голос был мягкий, сочувственный, как у медсестры в процедурном. — Ой, бедная ты моя. Одна с ребёнком. Я ж ему говорила. Говорила, что тебе тяжело.
— Мне не тяжело, Тамара Ильинична.
— Ну конечно, конечно. Ты у нас сильная. Я ж как лучше. Может, мне прийти, супчику сварить?
— Не надо, спасибо. Суп есть.
— Ну смотри. Ты только ему не говори, что я звонила, а то он расстроится.
Алла положила телефон на стол экраном вниз. Большой палец правой руки сам нашёл шрам и потёр его, раз, другой.
Почему ему нельзя говорить?
Она начала записывать. Не сразу, а после третьего раза.
Третий раз случился в среду. Глеб пришёл, поставил ботинки носками к стене, поужинал макаронами с котлетой и уже в постели, когда Алла выключала ночник, сказал в темноту:
— Я, кстати, всё понимаю насчёт второго ребёнка. Ты не думай, что я обиделся.
Алла замерла с пальцем на выключателе.
— В смысле?
— Мама сказала, ты боишься, что не вытянешь. Что с работой твоей и так еле живая. Она просила тебя не дёргать. Я и не дёргаю.
Она включила свет обратно. Глеб зажмурился, прикрыл глаза локтем.
— Ал, ну ты чего.
— Я никогда не говорила твоей маме, что не хочу второго.
— Ну, может, не так прямо…
— Ни прямо, ни криво. Мы с ней вообще это не обсуждали. Я ей про это ни слова.
Он убрал локоть. Посмотрел на неё снизу, с подушки. Помолчал.
— А ты хочешь? — спросил он тихо.
И вот тут её накрыло. Не от злости даже. От того, что этот вопрос он задал ей впервые за два года. Два года он молчал про это, потому что кто-то сказал ему, что её нельзя дёргать. А она молчала, потому что думала, что он сам не хочет. Что ему хватает одной Сони, гаража и холодильников по области.
— Я не знаю, — сказала она. — Я думала, ты не хочешь.
— Я? Я хочу.
— Почему ты никогда не говорил?
— Мама сказала…
Он не договорил. Сел в кровати, свесил ноги, нащупал тапки. Потёр переносицу. Долго тёр.
— Слушай, — сказал он наконец. — Мама не будет врать. Зачем ей? Может, ты что-то сказала и забыла. Устаёшь же.
Алла выключила свет. Легла, отвернулась к стене. Обои в тонкую бежевую полоску, которые они клеили вдвоём, когда Соне было восемь месяцев. На одном стыке полоса съехала на полсантиметра. Глеб тогда хотел переклеить, а она сказала: оставь, это будет наша метка.
Она смотрела на эту съехавшую полосу, пока глаза не привыкли к темноте.
Утром она купила в киоске у остановки тетрадь в клетку. Девяносто шесть листов, зелёная обложка с котёнком, другой не было. На первой странице написала дату и фразу: «Не приходить раньше девяти». Ниже: «Против Волги. Плакала». Ещё ниже: «Не хочет второго».
Потом подумала и дописала сбоку, мелко: «Не говори, что я звонила».
Фаина слушала, помешивая сахар в стакане с подстаканником, который таскала с собой на все встречи, потому что в кафе, по её словам, «чай пьют из унитазов, а не из кружек». Младшая сестра Аллы, двадцать девять лет, рыжая, коротко стриженная, с серёжкой-гвоздиком в хряще левого уха. Работала медсестрой в детской травме и разговаривала так, будто накладывала шину: быстро, чётко, без лишних движений.
— Так, стоп, — сказала Фаина. — Она ему говорит, что ты сказала. А тебе говорит, чтобы ты ему не говорила, что она говорила.
— Да.
— И он верит ей, а не тебе.
— Он не то чтобы не верит мне. Он просто думает, что я забыла. Что устала и забыла.
— Удобно, — Фаина постучала ложкой по краю стакана. — Слушай, я тебе как медик скажу. Если у человека температура, а он говорит, что всё нормально, ты градусник ставишь. Ты не споришь.
— И что мне поставить?
— Градусник. Проверку. Давай ей скажем что-нибудь такое, чего не было, и посмотрим, как быстро оно до Глеба доедет. И в каком виде.
Алла смотрела на сестру. На её обгрызенный ноготь на указательном пальце, на подстаканник с выпуклым Кремлём, на пятнышко йода на запястье, которое никогда до конца не отмывалось.
— Это как-то… подло, — сказала она.
— Подло, это когда тебе два года второго ребёнка не хотят, потому что кто-то за тебя решил. А это диагностика.
Алла засмеялась. Впервые за неделю. Смех вышел короткий, хриплый, и она сама удивилась, что он там ещё есть.
— Хорошо. Но Глебу надо сказать.
— Зачем?
— Потому что я не хочу воевать за его спиной. Я хочу, чтобы он сам увидел.
Фаина пожала… нет, она просто отставила стакан и кивнула.
— Тогда пусть записывает. Всё, что мама ему передаёт. Слово в слово. А ты записываешь, что ты на самом деле ей говорила. Потом сравните.
Глеб выслушал её молча. Они сидели на балконе, на двух складных табуретках, между банками с огурцами и Сониным самокатом. Внизу во дворе кто-то выбивал ковёр, и глухие шлепки долетали до пятого этажа с опозданием, как эхо.
— Ты хочешь меня против мамы настроить? — спросил он.
— Я хочу, чтобы ты просто записывал. Больше ничего. Если я неправа, я извинюсь перед ней. Сама. При тебе.
— А если права?
— Тогда решим.
Он долго смотрел вниз, на ковёр, на мужика в майке, который бил по нему пластиковой выбивалкой с таким упорством, будто ковёр был в чём-то виноват.
— Мама одна, Ал, — сказал Глеб. — После отца она совсем одна. Ей хочется быть нужной.
— Я знаю.
— Она нам Соньку сидела, когда ты на курсы ездила.
— Я знаю, Глеб. И я ей благодарна. Правда. Это не про благодарность.
Он вздохнул и потёр переносицу. Потом ушёл в комнату и вернулся с синим блокнотом на резинке, в котором обычно записывал артикулы компрессоров и номера заказов. Открыл с конца, чтобы не путать с рабочим. Щёлкнул ручкой.
— Две недели, — сказал он. — Не больше.
— Договорились.
Он написал на последней странице: «Мама». И подчеркнул дважды.
Первую приманку Алла закинула в четверг.
Тамара Ильинична зашла без звонка, как обычно, со своими ключами. Вишенка стукнулась о дверной косяк. Алла как раз вернулась со смены и сидела на кухне с ногами на соседнем табурете, разминая стопы.
— Ой, Аллочка, ты дома! А я думала, цветочки полить.
— Проходите, Тамара Ильинична. Чай будете?
— Ой, ну если только чуть-чуть.
Свекровь села, сложила на коленях ладони и расправила бусы на груди, как расправляют скатерть. Алла заварила чай в пузатом заварнике с отбитым носиком, достала вафли.
И сказала, между делом, глядя в окно:
— Вот думаю Глебу на день рождения спиннинг подарить. Он давно хотел. Только вы ему не говорите, пусть сюрприз будет.
Тамара Ильинична закивала так, что бусы звякнули.
— Ой, конечно, конечно. Могила.
Чай она пила маленькими глотками, дуя на поверхность, хотя чай был уже тёплый. Рассказала, что у неё давление скачет, что в поликлинике опять нет талонов к кардиологу, что Глебушка в детстве тоже спиннинг просил, а отец купил ему удочку, и Глебушка плакал. Алла слушала, кивала, подливала.
Свекровь ушла через сорок минут. Цветы так и не полила.
Вечером Глеб вернулся, поставил ботинки к стене, поужинал. Про спиннинг он ничего не сказал. Алла ждала весь вечер, пока мыла посуду, пока проверяла у Сони прописи, пока развешивала бельё на сушилке. Ничего.
Может, я ошиблась, думала она, засыпая. Может, я и правда что-то говорила и не помню. Устаю ведь. Шесть через шесть.
В субботу утром Глеб вышел на кухню с синим блокнотом в руке. Сел напротив. Положил блокнот между сахарницей и хлебницей.
— Мама звонила вчера вечером, — сказал он. — Ты уже спала.
— И?
Он открыл блокнот с конца и прочитал, запинаясь, своим размашистым почерком:
— «Аллочка жаловалась, что ты деньги на ерунду тратишь. На рыбалку всякую. Ты уж поаккуратнее, Глебушка, она переживает, не говори ей только».
Он закрыл блокнот. На кухне было слышно, как в ванной капает кран. Капля, пауза. Капля.
— Ты это говорила? — спросил Глеб.
— Я сказала, что хочу подарить тебе спиннинг на день рождения. Сюрпризом. Попросила ей не говорить.
Он смотрел на неё. Потом на блокнот. Потом снова на неё.
— Спиннинг, — повторил он.
— Спиннинг. Шимановский, который ты в магазине на Садовой щупал. Я даже фотку сохранила, смотри.
Она повернула к нему телефон. На экране был снимок витрины, который она сделала ещё в апреле, когда они вместе заходили за леской. Дата внизу. Глеб посмотрел на неё и отвёл глаза.
— Может, мама перепутала, — сказал он. Но уже без прежней уверенности. Голос сел на полтона.
— Может, — сказала Алла.
И налила ему кофе.
За следующую неделю она закинула ещё две приманки.
Первую про отпуск. Сказала свекрови, что очень хочет в августе к морю, в Анапу, втроём. «Первый раз за столько лет», — добавила она и поймала, как у Тамары Ильиничны дрогнул уголок рта.
В блокноте Глеба через два дня появилось: «Аллочка говорит, что море ей не надо, там дорого и жарко, лучше к маме на дачу, она сама просила, чтоб я тебе передала».
Вторую про Соню. Алла сказала, что Соня просится в секцию плавания, а она не знает, потянет ли возить дочку три раза в неделю, и хорошо бы Глеб по вторникам помогал.
В блокноте: «Аллочка очень устала, просила, чтобы ты не лез с секциями, она сама разберётся. И что ты ей только мешаешь, когда помогаешь».
Глеб прочитал это вслух в среду вечером. Соня уже спала. На кухне горела только лампа над плитой, жёлтая, неуютная. Он сидел, сгорбившись, и крутил на пальце обручальное кольцо. Туда-сюда, туда-сюда. Раньше Алла не видела, чтобы он так делал.
— Я мешаю, — сказал он. — Когда помогаю.
— Я этого не говорила.
— Я знаю. Теперь знаю.
Он закрыл блокнот и положил на него ладонь, широкую, с въевшейся в складки кожи чёрной смазкой, которую не брал никакой гель.
— Сколько это длится, Ал? — спросил он.
— Не знаю. Я заметила месяц назад. Но, наверное, дольше.
— Дольше, — повторил он. И вдруг встал, подошёл к окну. — Слушай. А помнишь, два года назад я на повышение не пошёл? В Самару, начальником участка?
— Помню. Ты сказал, что не хочешь переезжать.
— Я не хотел, потому что мама сказала, что ты не хочешь. Что ты ей говорила, что тут работа, подруги, Фаинка. Что ты одна в чужом городе с ума сойдёшь.
Алла сидела и смотрела на его спину. На лопатки под серой футболкой. На то, как он упёрся лбом в холодное стекло.
В Самару она бы поехала. С закрытыми глазами поехала бы.
Они оба молчали. Кран в ванной капал. Капля, пауза, капля. Где-то внизу хлопнула подъездная дверь.
— Я позвоню ей, — сказал Глеб.
— Сейчас?
— Сейчас.
Он разговаривал на балконе, прикрыв за собой дверь. Алла не подслушивала. Она сидела на кухне и чистила мандарин, который не собиралась есть. Корка отходила неровными кусками, и под ногти забивался горький белый сок.
Сначала голос Глеба был ровный. Потом повысился. Потом стал тише и тише, пока совсем не пропал.
Он вернулся через двадцать минут. Лицо серое, глаза красные по краям.
— Она плачет, — сказал он. — У неё давление сто восемьдесят. Она говорит, что никогда ничего такого не говорила. Что я всё выдумал. Что ты меня против неё настраиваешь.
Алла отложила мандарин.
— А блокнот?
— Я прочитал ей. Она сказала, что это ты ей так говорила. Всё это. Что ты при ней одно, а при мне другое. Что ты, Ал, двуличная, и она давно это видит, но молчала, потому что ради меня.
Он сел. Потёр переносицу. Два пальца, вверх-вниз, вверх-вниз, пока кожа там не покраснела.
— И ты ей веришь? — спросила Алла.
— Я не знаю, кому верить. — Он поднял на неё глаза. — Честно, не знаю. Она моя мать. Она плакала. Она никогда при мне не плакала, даже на похоронах отца.
Алла встала, выбросила корки в ведро под раковиной. Вымыла руки. Долго, горячей водой, чтобы вымыть мандариновую горечь из-под ногтей. Шрам на правой руке покраснел от жара.
Вот, значит… нет. Вот и всё. Две недели записей, три приманки, фотография спиннинга. И одна слеза свекрови перевешивала всё это, как гиря на базарных весах.
— Я пойду лягу, — сказала она.
— Ал.
— Я правда устала, Глеб. Хоть в этом твоя мама права.
На следующий день Тамара Ильинична пришла с пирогом.
Пирог с капустой, её фирменный, на кефирном тесте, с румяной косичкой по краю. Она поставила его на стол, сняла с него полотенце в петухах и сказала, не глядя на Аллу:
— Мир, Аллочка. Я не хочу, чтобы из-за меня вы ссорились. Я ж как лучше.
Алла стояла у плиты. Вишенка на связке ключей у свекрови в руке покачивалась, отбрасывая на стену красный блик.
— Мы не ссоримся, Тамара Ильинична.
— Ну и слава богу. А то Глебушка мне вчера такое наговорил… Я всю ночь не спала. Таблетки пила. Ты ж знаешь, у меня сердце.
— Знаю.
— Ну вот. Я не держу зла. Ты молодая, устаёшь, могла что-то сказать сгоряча и забыть. Бывает. Я на тебя не обижаюсь.
Она улыбнулась. Улыбка была добрая, мягкая, почти настоящая. И в этой улыбке Алла вдруг увидела то, чего раньше не видела: свекровь не лгала сейчас. Она действительно в это верила. Что Алла устала, что забыла, что она, Тамара Ильинична, просто переводит с невесткиного на сыновний. Как переводчик, который давно перестал отличать, где текст, а где его собственные слова.
— Кушай пирожок, — сказала свекровь. — Пока тёплый.
Алла отрезала кусок. Капуста была сладковатая, с укропом и жареным луком, тесто таяло во рту. Вкусно. Всегда было вкусно. Именно это и было обиднее всего.
Зачем ей это? Что она теряет, если сын и невестка будут разговаривать напрямую?
Алла жевала и думала, и ответ пришёл сам собой, простой и неприятный. Её. Она теряет себя в этом доме. Место посредника, без которого никто не обходится.
Фаина выслушала отчёт по телефону, пока шла по больничному коридору. Алла слышала в трубке шарканье бахил, писк какого-то аппарата и детский плач вдалеке.
— Классика, — сказала сестра. — Когда ловишь на вранье, человек либо признаётся, либо переворачивает. Она перевернула. Значит, надо так, чтобы перевернуть было нельзя.
— Как?
— При свидетелях. Чтобы Глеб слышал обе версии сразу. Не через блокнот, а в моменте.
— Фая, я не хочу её позорить.
— А она тебя не позорила два года? Ладно, извини. — В трубке хлопнула дверь, шум стих. — Слушай. Не позорить. Просто сделать так, чтобы ей негде было встать между вами. Чтобы некуда было вставить своё слово.
Алла сидела на краю ванны. Кран капал. Она так и не вызвала сантехника.
— У неё день рождения через неделю, — сказала она медленно. — Шестьдесят два. Она всегда отмечает у себя. Но я могу позвать к нам.
— И?
— И говорить с Глебом при ней. Обо всём. О чём мы молчали. Напрямую. Пусть она увидит, что мы можем без неё.
Фаина помолчала.
— Это ты хорошо придумала, — сказала она наконец. — Даже лучше, чем я. Только одно. Ключи.
— Что ключи?
— Пока у неё ключи, она у тебя дома хозяйка. Ты это понимаешь?
Алла посмотрела на дверь ванной. На вешалку, где висело полотенце, сложенное втрое.
— Понимаю.
Подготовка заняла пять дней.
Алла не говорила Глебу, что задумала. Сказала только, что хочет отметить мамин день рождения у них, по-семейному, чтобы «никаких обид». Он обрадовался так явно, что ей стало неловко. Обнял её прямо в прихожей, пахнущий морозильным газом и машинным маслом, и сказал в макушку:
— Спасибо, Ал. Я знал, что ты не злишься.
Она злилась. Но не на него.
В пятницу она пошла в магазин на Садовой и купила тот спиннинг. Продавец, пожилой, с усами, как у моржа, упаковал его в длинную картонную коробку и сказал: «Мужу? Повезло мужу». Алла кивнула. День рождения у Глеба был только в октябре. Но коробку она спрятала на антресоль, за мешок с ёлочными игрушками.
В субботу позвонила свекрови.
— Тамара Ильинична, у нас в воскресенье, в четыре. Будут Глеб, я, Соня и Фаина. Приходите.
— Ой, Аллочка, ну зачем хлопотать. Я б у себя…
— Мы хотим у нас. Я утку запеку.
— Ну раз утку. — Пауза. — Ты только Глебушке скажи, чтоб он не забыл цветы. А то он у меня такой, всё забывает.
— Вы ему сами скажите, Тамара Ильинична. Он рядом стоит. Даю трубку.
Она протянула телефон Глебу. Тот удивлённо взял, послушал, сказал: «Да, мам. Конечно, мам. Куплю». Вернул телефон. Посмотрел на Аллу с непонятным выражением.
— Ты чего? — спросил он.
— Ничего. Просто так быстрее.
В воскресенье утка вышла с хрустящей корочкой, с яблоками и черносливом, и вся квартира пахла жиром, корицей и печёными яблоками. Соня в нарядном платье с божьими коровками бегала из комнаты в комнату и спрашивала, когда придёт бабушка. Фаина явилась в полтретьего, со своим подстаканником и с тортом «Прага» из кулинарии у метро.
— Ну что, — сказала она, снимая куртку. — Боевая готовность?
— Не боевая, — ответила Алла. — Семейная.
— Это одно и то же.
Тамара Ильинична пришла ровно в четыре. В бордовом вязаном кардигане, с бусами, с высокой причёской, на которую явно ушло утро. Своими ключами открывать не стала, позвонила в дверь. Алла отметила это и ничего не сказала.
— С днём рождения, мама, — Глеб протянул ей хризантемы, белые, пушистые.
— Ой, Глебушка. Ой, запомнил. А я думала, Аллочка тебе не напомнит.
— Я сам запомнил, мам.
За столом сначала было хорошо. Тост, другой. Соня прочитала стихотворение про маму, перепутала в нём строчку, покраснела, и все засмеялись. Тамара Ильинична рассказывала, какой Глебушка был в детстве, как он боялся пылесоса и прятался от него в шкафу. Фаина пила чай из подстаканника и смотрела на свекровь с профессиональным интересом, как на пациента, у которого пока всё в норме.
Потом, когда утку съели, Алла встала и налила всем компот. Села обратно. Положила руки на стол.
— Глеб, — сказала она. — Я хочу тебе кое-что сказать. Сейчас, при всех.
Глеб поднял голову от тарелки. Тамара Ильинична перестала жевать.
— Я хочу второго ребёнка, — сказала Алла. — Хотела два года назад. И сейчас хочу.
Вилка звякнула о тарелку. Это была вилка свекрови.
— И ещё, — продолжила Алла, не глядя на неё, глядя только на мужа. — Я хочу на море в августе. Втроём. В Анапу. И я бы поехала с тобой в Самару. Тогда. Если бы ты спросил меня, а не кого-то другого.
Глеб медленно отложил салфетку. Он смотрел на жену так, будто видел её впервые. Или впервые за очень долгое время.
— Ал…
— Подожди. Я не закончила. — Она перевела дыхание. Шрам под большим пальцем зудел, но она не стала его трогать. — Я не устала от тебя. Ты мне не мешаешь, когда помогаешь. Приходи домой, когда хочешь. В семь, в шесть. Я буду рада. И если тебе кто-нибудь скажет, что я говорила по-другому, спроси меня. Просто спроси. Я всегда отвечу.
Тишина. Соня переводила глаза с мамы на папу, держа в руке недоеденный кусок хлеба. Фаина отставила подстаканник.
Тамара Ильинична сидела очень прямо. Бусы на груди поднимались и опускались.
— Это ты на меня намекаешь, Аллочка? — спросила она. Голос был спокойный. Слишком спокойный.
— Я ни на кого не намекаю, Тамара Ильинична. Я говорю с мужем.
— При мне. В мой день рождения.
— Да. При вас. Чтобы вам потом не пришлось ему пересказывать.
Свекровь побледнела. Даже не побледнела: как-то вся посерела, от лба до шеи, и бордовый кардиган на ней вдруг стал ярче, чем её лицо. Она повернулась к сыну.
— Глебушка. Ты слышишь, что она говорит?
— Слышу, мам.
— Она меня при людях…
— Мам. — Глеб потёр переносицу. Два пальца, вверх-вниз. Потом опустил руку и положил её на стол, рядом с рукой Аллы. Не накрыл, просто положил рядом. — Мам, она ничего плохого не сказала. Она сказала, что хочет второго ребёнка. И на море. А ты мне говорила другое.
— Потому что она мне говорила другое!
— Я не говорила, — сказала Алла.
— Говорила! Ты мне сама на кухне…
— Тамара Ильинична, — вдруг вмешалась Фаина. Спокойно, по-медицински. — А спиннинг?
Свекровь осеклась.
— Какой спиннинг?
— Который Алла хотела Глебу на день рождения подарить. Она вам сказала в четверг, две недели назад. Попросила не говорить ему. Это же вы Глебу передали, что она ругается, что он деньги на рыбалку тратит?
В комнате стало так тихо, что было слышно, как в ванной капает кран. Капля. Пауза. Капля.
Алла встала, вышла в коридор, достала с антресоли длинную картонную коробку и вернулась. Положила её перед Глебом, прямо на скатерть, между салатницей и хризантемами.
— С прошедшим днём рождения, — сказала она. — Точнее, с будущим. Он в октябре, я знаю. Но пусть будет сейчас.
Глеб открыл коробку. Внутри лежал спиннинг, тёмно-синий, с серебристой катушкой. Он провёл по нему пальцем. Долго смотрел. Потом поднял глаза на мать.
— Мам, — сказал он. И больше ничего не сказал. Не нужно было.
Тамара Ильинична не заплакала. Алла ждала, что заплачет, что схватится за сердце, что потребует тонометр. Ничего этого не было.
Свекровь сидела и смотрела на спиннинг. Потом протянула руку, коснулась катушки, как касаются чего-то чужого в музее.
— Отец ему удочку купил, — сказала она вдруг, ни к кому не обращаясь. — А он спиннинг просил. Я тогда отцу говорила: купи спиннинг, мальчик хочет. А отец сказал: мне лучше знать, что мой сын хочет. И купил удочку.
Она замолчала. Соня сползла со стула и тихо ушла в детскую. Фаина проводила её взглядом и осталась сидеть, только чуть отодвинулась от стола, будто давала место.
— Я тридцать лет за Колю говорила, — продолжила Тамара Ильинична, глядя в скатерть. — Свекрови своей, Глебушке, соседям. Коля не разговаривал. Коля молчал, а я переводила. «Папа не сердится». «Папа просил передать». «Папа очень тобой гордится». Он ни разу этого не говорил, Глебушка. Ни разу. Я это всё за него.
Глеб смотрел на мать. Рука его на скатерти сжалась в кулак, потом разжалась.
— Мам…
— А потом Коли не стало. И мне стало не за кого говорить. — Она наконец подняла глаза. Под ними залегли тени, которые не взяла никакая пудра. — Я и не заметила, как начала за Аллочку. Мне казалось, я знаю, что она думает. Женщина же, тоже устаёт, тоже молчит. Я думала, я помогаю. Я ж как лучше.
— Вы не знали, что я думаю, — сказала Алла. Тихо, без упрёка. — Вы никогда не спрашивали.
— Не спрашивала, — согласилась свекровь. — Меня тоже никто не спрашивал.
Она взяла со стола свою связку ключей. Вишенка качнулась, облупленный листик блеснул в свете люстры. Тамара Ильинична долго держала ключи на ладони. Потом сняла с кольца два длинных, от их квартиры, и положила рядом со спиннингом. Вишенку оставила у себя.
— Я вам больше не нужна тут с ключами, — сказала она. — Цветы Аллочка сама польёт.
Алла смотрела на два ключа на скатерти. Потёртые, с зазубринами, чуть тёмные от ладоней. Вот оно. То, чего она добивалась. Можно было взять и убрать в ящик. И закончить.
Она взяла ключи. Покрутила в пальцах.
И положила обратно, перед свекровью.
— Оставьте, — сказала она. — Трубу может прорвать. Или Соня заболеет. Мало ли.
Тамара Ильинична подняла на неё глаза. Не поняла сначала.
— Только одно, — продолжила Алла. — Если вам что-то покажется про меня. Что я устала, что я против, что я плакала. Позвоните мне. Мне, а не Глебу. Я отвечу. Всегда.
Свекровь молчала. Бусы на груди поднимались и опускались уже ровнее.
— А если ты не захочешь со мной разговаривать? — спросила она.
— Тогда я вам так и скажу. Сама.
Фаина за столом кашлянула и потянулась за подстаканником. Глеб потёр переносицу и вдруг засмеялся, коротко, растерянно, как смеются люди, которые долго держали что-то тяжёлое и вдруг поставили.
— Торт, — сказал он. — У нас же «Прага». Фая принесла.
— Я принесла, — подтвердила Фаина. — И я режу. Потому что вы все сейчас руками трясёте.
Тамара Ильинична взяла ключи. Подержала. И надела обратно на кольцо, рядом с вишенкой. Медленно, по одному, будто вдевала нитку в иголку без очков.
Лето пришло жаркое, пыльное, с тополиным пухом, который забивался в щели балконной рамы.
В июне Глеб снова спросил на работе про Самару. Место начальника участка давно заняли, но ему предложили другое, в Тольятти, с сентября. Он пришёл домой, поставил ботинки носками к стене и сказал с порога:
— Ал. Тольятти. Хочешь?
Она стояла у плиты с половником.
— Надо подумать, — сказала она.
— Думай, — согласился он. — Сколько надо. Я подожду.
И ушёл мыть руки, и из ванной не доносилось ни одного звука капающей воды, потому что кран он в мае наконец поменял сам.
Свекровь звонила по вторникам и пятницам. Иногда говорила про давление, иногда про соседку с третьего, иногда про то, что в поликлинике опять нет талонов. Однажды спросила: «Аллочка, а ты правда хочешь второго? Или ты так, при мне, сказала?» Алла ответила: «Правда». Тамара Ильинична помолчала и сказала: «Ну и хорошо. Я просто спросила».
Просто спросила.
Алла потом долго стояла с телефоном у окна, глядя на вмятину в асфальте, где парковался Глеб. Лужа там высохла впервые за много лет. Жара.
В августе они поехали в Анапу. Втроём. Соня научилась плавать без нарукавников, и Глеб снимал её на телефон с таким лицом, будто дочь получила олимпийскую медаль. Алла лежала на полотенце, чувствовала, как солнце жжёт плечи, и думала о том, что это первый отпуск за восемь лет, когда никто не решил за неё, где ей лучше.
Спиннинг Глеб взял с собой. Не поймал ни одной рыбы. Зато каждое утро уходил на мол, счастливый, в панаме, похожий на школьника.
В сентябре, в первую пятницу, Глеб пришёл домой в семь. Поставил ботинки носками к стене. Прошёл на кухню, поцеловал Аллу в висок и сказал, не поднимая головы, пока открывал холодильник:
— Мама просила передать.
Алла держала половник над кастрюлей. Капля бульона сорвалась с края и упала на плиту.
— Что? — спросила она.
Глеб достал с полки пирог, завёрнутый в полотенце с петухами. Положил на стол. Посмотрел на жену и улыбнулся.
— Что пирог от неё. С капустой. А остальное она тебе сама скажет. Сказала, что позвонит вечером.
Капля на плите зашипела и стала коричневой.
Алла вытерла её губкой, один взмах. И пошла ставить чайник.













