Приехав встретить мужа в аэропорт, я открыла рот, увидев с кем он

Нелли приехала в аэропорт с двумя стаканами кофе и пакетом пирожков. Муж вернулся из командировки не один. Человека рядом с ним она не видела двадцать восемь лет и надеялась больше никогда не увидеть.

Табло мигнуло, и строчка про рейс сменила жёлтый цвет на зелёный. Сел на двадцать минут раньше, а Нелли всё стояла у автомата с кофе и не могла решить, брать ли второй стакан.

Взяла. Глеб всегда пил её кофе до половины, а потом говорил, что свой допьёт в машине. Двадцать лет одно и то же. Она поставила оба стаканчика на узкую стойку у колонны и сунула руку в карман пальто, где лежал пакет с пирожками от соседки снизу, ещё тёплыми с утра, с капустой.

В зале прилёта пахло мокрым бетоном и чужими духами. Кто-то катил чемодан с отломанным колесом, и он скрёб по плитке с таким звуком, будто резали пенопласт. Над дверями выхода висела надпись, а под ней толпились встречающие: девушка с шариками, двое мужчин в одинаковых куртках, пожилой таксист с картонкой.

Нелли посмотрела на табло ещё раз и только теперь заметила.

Рейс был из Омска.

Она достала телефон, открыла переписку. Вчера вечером Глеб написал: «Вылетаю завтра в 6:40 по местному, встречай, если не трудно». Она ответила сердечком. Город он не указал, потому что зачем, она и так знала: Новосибирск, объект, заказчик тянет с актами. Он уехал туда девять дней назад с синей спортивной сумкой и термосом, который она ему насильно сунула.

Может, пересадка. Почему из Новосибирска надо лететь через Омск? Нелли не знала. Она вообще плохо знала, как летают самолёты, она двенадцать лет не садилась ни в один. Глеб летал часто, и она давно привыкла, что маршруты у него странные и меняются в последний момент.

Кофе остывал. Она отпила из своего стакана и обожгла язык, хотя казалось, что остыл.

Двери разъехались. Первыми вышли те, у кого не было багажа: парень с рюкзаком, женщина с ребёнком на руках, мужчина в костюме и с ноутбуком под мышкой. Нелли привстала на носки. Рост у неё был сто шестьдесят один, и в толпе ей всегда приходилось тянуться.

Глеба она увидела сразу. Короткая борода с проседью на подбородке, будто туда плеснули мукой. Тёмно-синяя куртка, расстёгнутая. Он шёл медленно, слишком медленно для человека, который не любит ждать, и чуть наклонялся влево.

Потому что держал под руку женщину.

Нелли сначала увидела берет. Вишнёвый, с маленьким хвостиком на макушке, какие носили в начале девяностых. Потом серое пальто, слишком широкое в плечах. Потом клетчатый чемодан на колёсиках, который Глеб катил свободной рукой. А потом женщина подняла голову и посмотрела в зал, и Нелли увидела родинку.

Над верхней губой, справа. Круглую, тёмную, размером с горошину перца.

Стаканчик в руке смялся. Кофе плеснул на рукав пальто, на запястье, и Нелли не почувствовала, горячий он или нет.

Она открыла рот. Закрыла. Снова открыла, потому что воздуха вдруг не хватило, как будто кто-то перекрыл кран.

Глеб заметил её и поднял руку. Улыбаться не стал. Сказал что-то женщине, та кивнула, и они пошли к колонне, где стояла Нелли, а она смотрела, как приближается этот берет, и считала шаги. Шесть. Пять. На четвёртом она бросила считать.

— Привет, — сказал Глеб.

— Ты из Омска летел.

— Из Омска.

— А Новосибирск?

Он не ответил. Женщина остановилась в шаге от неё и сжала ручку сумочки, старой, лаковой, с облупленным уголком.

— Здравствуй, Неля, — сказала она.

Голос был тот же. Немного ниже, с хрипотцой, но тот же. Так в детстве её звали только два человека, и один из них двадцать лет лежал на кладбище в Твери.

— Здравствуйте, — ответила Нелли.

И сама удивилась, что вышло «вы».

В машине пахло ёлочкой-освежителем и мокрыми ковриками. Глеб вёл, Нелли сидела рядом, а мать устроилась сзади, прямо за ней, и Нелли спиной ощущала её присутствие, как ощущают сквозняк из неплотно закрытого окна.

Трасса была серая, мартовская. По обочинам лежал снег, грязный до черноты, а поверх него блестели лужи. Дворники скрипели на каждом взмахе.

— Я печку сделаю потеплее, Фаина Петровна, — сказал Глеб.

— Не надо, Глебушка, мне хорошо.

Глебушка. Нелли повернулась к окну и стала смотреть на рекламные щиты. Шины. Окна. Шины снова. Кредит под какой-то процент. Она прочитала все буквы на каждом щите, лишь бы не слушать.

Девять дней. Девять дней он звонил ей по вечерам и рассказывал про заказчика, про гостиницу с картонными стенами, про столовую, где котлеты из хлеба. Она смеялась. Она жалела его. Она отправила ему фотографию нового чайника, и он ответил «красота».

И всё это время был в Омске.

— Ты врал, — сказала Нелли. Тихо, почти себе под нос.

— Не здесь, — ответил Глеб.

— А где?

— Дома.

Сзади зашуршал пакет. Фаина Петровна что-то достала из сумки, и по салону поплыл запах мятных леденцов. Нелли его узнала. Узнала всем телом раньше, чем головой: такими леденцами пахли карманы материнского халата, когда она укладывала Нелли спать и садилась рядом на край кровати.

До того дня, когда перестала садиться.

Нелли открыла окно на два пальца. В щель ударил холод, сырой, с привкусом выхлопа.

— Неля, тебе дует, — сказала мать.

— Мне нормально.

Глеб покосился на неё и ничего не сказал. Его левая рука лежала на руле, а правая на рычаге коробки, и Нелли видела, как он сжимает и разжимает пальцы. Так он делал, когда нервничал. Двадцать лет брака, и она знала про него всё: что он храпит только на спине, что терпеть не может варёный лук, что в детстве у него была собака по кличке Пират.

Выходит, не всё.

Нет. Не выходит. Ничего не выходит, просто он врал. Нелли закрыла окно и прижалась виском к холодному стеклу.

До дома было сорок минут. Никто больше не сказал ни слова.

Ася открыла дверь раньше, чем Нелли успела достать ключи. Пятнадцать лет, рост уже выше матери, волосы собраны в небрежный пучок, на носу очки в прозрачной оправе, которые она носила только дома.

— Пап, ну наконец-то! — и тут же осеклась. — Ой. Здравствуйте.

— Здравствуй, деточка, — сказала Фаина Петровна. — Ты Ася?

— Ну да.

Ася посмотрела на отца, потом на мать. Нелли сняла ботинки и прошла мимо, на кухню, не разуваясь до конца: один ботинок так и остался на ноге, и она стянула его уже у плиты, держась за столешницу.

Из прихожей доносились голоса.

— Это кто? — шёпот Аси, громкий, как у всех подростков.

— Это бабушка твоя, — ответил Глеб.

— Какая бабушка? У меня бабушка Тамара.

— Мамина мама.

— А разве она не…

Дальше Нелли не услышала. Она открыла кран, подставила стакан, и вода ударила в дно с таким шумом, что заглушила всё. Стакан стучал о носик крана, тонко, дробно. Нелли не сразу поняла, что это дрожит её рука.

А разве она не умерла. Вот что хотела спросить Ася.

Потому что Нелли так и говорила. Не прямо, нет. Просто когда дочь в шесть лет спросила, где мамина мама, Нелли ответила: её нет. И Ася решила сама. И Нелли не стала поправлять.

Вода подступала к краю. Нелли выключила кран и вылила всё в раковину, так и не выпив.

Глеб вошёл на кухню, прикрыл за собой дверь. Встал у холодильника, где висел магнит с Байкалом.

— Я её в Асину комнату пока, Ася согласилась на диван.

— Ася согласилась, — повторила Нелли. — А меня ты спросить не хотел?

— Хотел.

— И?

— Ты бы сказала нет.

Она развернулась к нему. Он стоял, опустив руки, и смотрел не в глаза ей, а куда-то в район её ключиц, как провинившийся ученик.

— Девять дней, Глеб.

— Двенадцать, если честно. Я ещё до поездки с ней созванивался.

— Откуда у тебя её номер?

Он помолчал. Потом подошёл к шкафу-пеналу у окна, открыл верхнюю дверцу и достал оттуда коробку из-под обуви. Белую, с выцветшим синим логотипом сбоку. Поставил на стол.

Нелли знала эту коробку. Она сама её туда засунула, на самую верхнюю полку, за банки с вареньем, которое никто не ел. Сама заклеила крышку скотчем, лет десять назад, когда коробка перестала закрываться.

Скотч был разрезан.

— Ты открыл.

— Открыл.

— Это моё.

— Я знаю.

— Ты не имел права.

— Знаю, — сказал он. — Не имел.

В коробке лежали письма. Два с лишним десятка конвертов, подписанных одним и тем же почерком с сильным наклоном вправо. Все нераспечатанные. Кроме одного, верхнего, который был вскрыт аккуратно, ножом, по краю.

— Последнее пришло в ноябре, — сказал Глеб. — Я забрал из ящика. Ты его даже не видела.

— Я бы не открыла.

— Поэтому я и открыл.

Нелли взяла конверт. Обратный адрес: Омск, улица какая-то, дом, квартира. Она не стала доставать письмо. Положила обратно и закрыла крышку.

— Что там?

— Прочитай.

— Глеб. Что там.

Он сел на табуретку, ту, что шаталась, и она скрипнула под ним.

— Её муж умер позапрошлой зимой. Детей у них не было. Квартиру она продала, долги за его лечение. Жила у соседки в комнате, а соседка в декабре уехала к сыну в Краснодар. В письме она просила только одно: чтобы ты ей хоть раз ответила. Адреса не просила. Денег не просила. Просто: напиши, что жива.

— И ты поехал.

— Я позвонил. По телефону, который был в письме. Она плакала минут десять, я ничего не мог разобрать. А потом сказала, что живёт в общежитии от собеса. В комнате на четверых.

Нелли посмотрела на коробку. Белая крышка, синий логотип, полоска разрезанного скотча.

— Она меня бросила, — сказала она. — Мне было девять. Она уехала к нему в Омск, а меня оставила бабушке. Обещала забрать через месяц. Я ждала у окна. Я каждый вечер ждала у окна, пока бабушка не завешивала его одеялом, чтобы я спала.

— Я знаю.

— Ничего ты не знаешь.

Он поднял глаза.

— Я знаю, что ты до сих пор не можешь спать, если окно не зашторено. Что ты дважды проверяешь, закрыта ли дверь, когда уходит Ася. Что ты купила кофе на двоих, хотя я тебе сто раз говорил, что не хочу с утра.

Нелли открыла рот, чтобы ответить, и не нашла слов.

За дверью скрипнула половица. Кто-то стоял в коридоре.

Фаина Петровна сидела на краешке Асиной кровати, не снимая берета. Чемодан стоял у ног, закрытый. На подоконнике выстроились Асины кактусы, пять горшков, все разной высоты, и пожилая женщина смотрела на них так, будто их нужно было сосчитать.

Ася стояла в дверях, покусывая край рукава толстовки.

— Вы есть хотите? — спросила она. — Там пирожки мама принесла. С капустой.

— Спасибо, милая. Попозже.

— А вы правда моя бабушка?

— Правда.

— А почему я вас не знала?

Фаина Петровна сняла наконец берет и положила его на колени. Волосы под ним были совсем белые, коротко стриженные, примятые. Ей было шестьдесят восемь, но выглядела она старше: худая, с узкими запястьями, которые торчали из рукавов кофты, как ветки.

— Потому что я плохо поступила, — сказала она. — С твоей мамой. Давно.

— Как плохо?

— Уехала.

— И всё?

— А разве этого мало?

Ася подумала. Потом подошла и села рядом, на расстоянии ладони.

— У меня папа один раз в Казань уехал на полгода по работе, — сказала она. — Мне было восемь. Я ревела. Но он же вернулся.

— А я нет, Асенька. Я не вернулась.

В коридоре Нелли прислонилась спиной к стене. Обои под лопатками были прохладные, гладкие. Она слышала каждое слово и не могла заставить себя ни войти, ни уйти.

Ладно, пусть говорит. Пусть рассказывает внучке сказки. Это она умеет. Нелли помнила сказки. Помнила, как мать читала ей «Снежную королеву» по ролям, меняя голос для каждой вороны. Помнила, как пахла её подушка.

Помнила и одеяло на окне.

Она оттолкнулась от стены и вошла.

— Ася, иди уроки делай.

— Мам, сегодня воскресенье.

— Значит, просто иди.

Ася поднялась, бросив на мать такой взгляд, который в пятнадцать лет умеют бросать только дочери: обиженный, взрослый, всё понимающий. Ушла. Нелли закрыла за ней дверь.

Фаина Петровна смотрела на неё снизу вверх. Глаза у неё были светлые, серо-зелёные, с тёмным ободком по краю радужки. У Нелли были такие же. И у Аси. Нелли раньше никогда об этом не думала, а теперь увидела три пары одинаковых глаз в одной квартире и ощутила, как немеют пальцы на ногах.

— Неделя, — сказала Нелли. — Глеб поищет вам что-нибудь. Пансионат или комнату. Я дам денег.

— Мне не надо денег.

— Неделя.

— Хорошо, Неля.

— Не называйте меня так.

Мать кивнула. Сложила руки на берете, поверх вишнёвой шерсти, и опустила голову. Нелли постояла ещё секунду и вышла.

На кухне она открыла холодильник и долго смотрела внутрь. Кастрюля с борщом. Сметана. Половина батона в пакете. Банка солёных огурцов с плёнкой поверх рассола. Всё было на месте, всё было как утром, а мир за дверцей холодильника сдвинулся на какие-то миллиметры, и вернуть его было нельзя.

Она достала борщ и поставила разогреваться.

Потому что надо же их чем-то кормить.

Обедали в тишине. Ложки звякали о тарелки, Ася шумно втягивала борщ, за что в другой день получила бы замечание, но сегодня Нелли молчала. Глеб резал хлеб толстыми ломтями, неровно, как всегда, когда торопился.

Фаина Петровна ела медленно. Набирала половину ложки, дула, подносила ко рту. Хлеб отщипывала маленькими кусочками, а крошки сметала ладонью со скатерти и складывала на край тарелки.

Нелли смотрела на эти крошки и вспоминала, что сама делает так же. Всю жизнь. Глеб однажды пошутил, что она блокадница, а она обиделась, хотя сама не понимала на что.

— Вкусный борщ, — сказала мать. — С фасолью. Я тоже с фасолью варю.

— Это мамин фирменный, — сказала Ася.

— Правда?

— Правда, — Ася даже приосанилась. — Она туда ещё в конце чеснок давит и укроп, только сушёный, свежий не любит.

Фаина Петровна положила ложку.

— Сушёный, — повторила она. — Надо же.

Нелли встала, собрала тарелки, хотя Глеб ещё не доел, и понесла их к раковине.

Сушёный укроп. Она всегда клала сушёный. Свежий пах травой, а сушёный пах детством: маленькой кухней в Твери, где мать вешала пучки над плитой и они шуршали, когда открывали форточку.

Когда же она это забыла? И забыла ли?

Вода из крана шла горячая, почти кипяток. Нелли не стала её разбавлять. Тёрла тарелки губкой, пока кожа на пальцах не покраснела и не начала саднить.

— Мам, ты чего? — Ася подошла сзади. — Обожжёшься.

— Не обожгусь.

Ася выключила кран сама. Постояла рядом, а потом вдруг обняла мать со спины, неловко, как обнимают подростки, которые стесняются нежности. Прижалась подбородком к её плечу. Подбородок был острый.

— Она нормальная, мам, — сказала Ася тихо. — Она мне про кактусы сказала, что их поливать надо реже. Я их заливала.

— Иди к себе.

— Ты сердишься?

— Иди, Асенька.

Дочь ушла. Нелли вытерла руки полотенцем, сложила его вчетверо и повесила на дверцу духовки. Потом сняла и сложила ещё раз.

Эту ночь Нелли почти не спала. Глеб лёг на свою половину и долго ворочался, потом затих. Дышал ровно, но не храпел: значит, не спал, а лежал на боку.

Шторы в спальне были задёрнуты плотно, край к краю. Нелли сама их поправила перед сном. Дважды.

Она смотрела в потолок и вспоминала.

Ей девять. Весна, март, такой же грязный снег. Мать стоит в прихожей бабушкиной квартиры в этом самом берете, только тогда он был новый, яркий, с блестящей ниткой. В руках сумка, у ног большой коричневый чемодан с ремнями. За дверью курит Виктор, высокий, усатый, с золотым зубом слева.

— Я ненадолго, Нелечка. Месяц. Устроюсь и заберу тебя.

— Обещаешь?

— Обещаю.

— Поклянись.

— Клянусь.

Нелли тогда протянула мизинец, и мать зацепила его своим, и они покачали руками, как делали всегда, когда давали друг другу честное слово.

Через месяц пришла посылка. Шоколадка, платье на вырост, открытка с тюльпанами. Через три месяца ещё одна. Через полгода мать позвонила бабушке, и Нелли подслушивала с параллельного телефона, прижав трубку к уху так сильно, что ухо потом горело.

— Мама, ну как я её возьму? Витя против. У нас одна комната. Он говорит, чужой ребёнок, он не потянет.

— Она не чужая, Фаина. Она твоя.

— Я знаю! Я знаю, мама. Но я его потеряю.

— А её не потеряешь?

Молчание. Треск в трубке, далёкий, как ветер в проводах. Нелли положила трубку на рычаг очень тихо, чтобы никто не услышал щелчка, и пошла к окну. В тот вечер бабушка впервые повесила на окно одеяло.

Больше Нелли не ждала.

Письма начали приходить, когда ей было лет шестнадцать. Сначала бабушке, потом, после бабушкиной смерти, на новый адрес, который мать узнала неизвестно откуда. Нелли складывала их в коробку. Не рвала. Не выбрасывала. Просто складывала и не открывала. Ей казалось, это самое честное, что она может сделать: не простить и не уничтожить. Оставить как есть.

А Глеб взял и вскрыл.

Она повернулась к нему. В темноте видела только очертание плеча под одеялом и белое пятно подушки.

— Ты не спишь, — сказала она.

— Нет.

— Зачем ты это сделал?

Он долго не отвечал. Потом перевернулся на спину.

— Помнишь, когда мама моя умирала? Три года назад.

— Помню.

— Ты сидела с ней в больнице. Ночами. Я не мог, я на объекте был, а ты сидела. Она тебе не родная была, она тебя, между прочим, не очень-то жаловала первые лет десять. А ты сидела и держала её за руку.

— При чём тут это.

— Она мне потом сказала, за день до конца: «Глеб, у Нели мать где-то есть. Найди. Пусть хоть одна из нас не уйдёт в никуда».

Нелли села на кровати.

— Она тебе такое говорила?

— Говорила.

— И ты три года молчал?

— Три года собирался с духом. А в ноябре увидел конверт в ящике, и вот.

Нелли сидела и смотрела на шторы. Сквозь щель между ними пробивалась полоска фонарного света, жёлтая, тонкая, как нитка. Тамара Сергеевна, свекровь. Женщина с тяжёлым подбородком и командирским голосом, которая называла Нелли «эта» первые годы и ни разу не похвалила её пироги.

И вот как.

— Я не хочу её прощать, — сказала Нелли.

— Никто не просит.

— Ты просишь.

— Я прошу, чтобы она не жила в комнате на четверых. Больше ничего.

Нелли легла обратно и отвернулась к стене. Обои на этой стене были в мелкий голубой цветочек, она сама выбирала, и в темноте цветочков не было видно, но она знала, что они там.

Заснула под утро.

Утром на кухне пахло кофе.

Нелли остановилась на пороге. У плиты стояла мать, в старом Асином махровом халате, который был ей велик, и варила кофе в турке. В той самой медной турке, которую Нелли привезла от бабушки и никогда не пользовалась, только держала на полке для красоты.

— Я нашла, — сказала Фаина Петровна, не оборачиваясь. — Ты не против? Я всегда утром варю. Привычка.

— Не против.

На столе стояли две чашки. Мать налила кофе в обе, одну подвинула к Нелли. Пена на поверхности была густая, с тёмными разводами.

Нелли села. Обхватила чашку двумя руками. Горячая.

— Глеб на работу ушёл, — сказала мать. — Асю в школу проводил. Сказал, тебе не будить.

— Я сама решу, когда мне вставать.

— Конечно.

Пили молча. Кофе был крепкий, горьковатый, с привкусом корицы. Нелли сделала глоток и замерла: корица. Мать всегда добавляла щепотку корицы. Нелли сама никогда так не делала. Ни разу. Как будто нарочно.

— Где вы корицу взяли?

— Привезла, — мать показала на маленький пакетик у плиты. — У меня с собой. Без неё не могу.

Нелли поставила чашку. Чашка звякнула о блюдце.

— Я хочу знать одно, — сказала она. — Вы его любили? Виктора?

— Любила.

— Больше, чем меня?

Фаина Петровна сняла турку с плиты, хотя кофе там уже не было. Поставила в раковину. Включила воду.

— Я боялась, — сказала она в струю воды. — Мне было тридцать три. Твой отец ушёл, когда тебе было три года, ты его и не помнишь. Мы с тобой шесть лет жили на мою зарплату в бухгалтерии и бабушкину пенсию. Я ходила в одних сапогах пять зим подряд, подклеивала подошву. А тут Витя. Сильный. С квартирой. Говорил: будешь как за каменной стеной.

— И вы выбрали стену.

— Я думала, ненадолго. Думала, уговорю его. Год уговаривала, два. А потом поняла, что поздно. Что ты меня уже не ждёшь. Бабушка писала: Неля не спрашивает. Неля хорошо учится. Неля не плачет.

— Неля не плакала, — сказала Нелли. — Неля просто перестала смотреть в окно.

Мать выключила воду. Обернулась. Родинка над губой дёрнулась.

— Я знаю.

— Откуда?

— Бабушка написала. Про одеяло.

Нелли встала из-за стола так резко, что табуретка проехала ножками по плитке и скрипнула. Вышла в коридор. Сняла с вешалки пальто, сунула ноги в ботинки, не зашнуровывая.

— Неля, ты куда?

Она не ответила. Закрыла дверь и пошла вниз пешком, все семь этажей, слушая, как её шаги отдаются от бетонных стен подъезда. На третьем этаже у мусоропровода пахло кошками и хлоркой. На первом сидела соседка Зоя Ивановна с первого этажа и курила в приоткрытое окно, хотя все ей говорили не курить.

— Нелечка, пирожки-то понравились?

— Понравились, Зоя Ивановна. Спасибо.

— А мужик твой с кем-то вчера приехал, я видала. Родня?

Нелли остановилась у почтовых ящиков. Свой, номер сорок шесть, с погнутой дверцей.

Сколько раз она вытаскивала оттуда эти конверты с наклоном вправо? Двадцать? Больше?

— Родня, — сказала она и вышла.

В сквере за домом было пусто. Лавочки мокрые, на детской площадке горка вся в наледи, качели скрипели на ветру сами по себе. Нелли села на сухой край бетонного парапета и сунула руки в карманы. В левом нашёлся бумажный стаканчик, смятый, вчерашний, с засохшей полоской кофе по ободку.

Она достала телефон и набрала Юлю. Подруга с института, единственная, кто знал хоть что-то.

— Ну? — Юля всегда начинала так, без «привет».

— Глеб привёз мать.

— Свою? Так она же…

— Мою.

Пауза. В трубке что-то зашипело, Юля, наверное, жарила яичницу.

— Погоди. Ту самую?

— Ту самую.

— Офигеть. И что ты?

— Ничего. Сижу на парапете в сквере.

— А он что?

— Он считает, что сделал доброе дело.

— А сделал?

Нелли не ответила. Смотрела на качели. Они шли вперёд и назад, вперёд и назад, и никто на них не сидел.

— Юль, она варит кофе с корицей.

— И?

— И я не могу его пить. И не могу не пить. Я выпила всю чашку.

— Нель. — Юля выключила плиту, шипение стихло. — Ты сорок два года на свете живёшь. Тебе необязательно её прощать. Но ты можешь хотя бы послушать.

— Я слушала. Она сказала, что боялась.

— А ты бы не боялась? С ребёнком на руках, без денег, в девяностые?

— Я бы не бросила.

— Ты не знаешь.

— Знаю! — Нелли сказала это так громко, что с ближней липы вспорхнула ворона. — Я знаю, Юля. Потому что у меня Ася. И я бы её никому не отдала. Ни за какую стену.

Юля помолчала.

— Ладно, — сказала она. — Тогда не прощай. Но и не мучай себя. Пусть поживёт, раз приехала. Посмотришь на неё. Может, это тебе нужнее, чем ей.

— Что мне нужно?

— Посмотреть, — повторила Юля. — Просто посмотреть на неё взрослыми глазами. Не девятилетними.

Нелли попрощалась и положила телефон в карман. Пальцы замёрзли, кожа на костяшках покраснела. Она подула на них и пошла обратно.

У подъезда остановилась. На седьмом этаже, в окне кухни, горел свет. И кто-то стоял у окна. Худой силуэт, коротко стриженная голова.

Смотрел вниз. Ждал.

Нелли постояла немного. Потом зашла в подъезд.

Прошла неделя, и Нелли заметила, что считает дни. Не как ждут, а как вычёркивают: понедельник, вторник, среда. В четверг Глеб принёс распечатку с тремя адресами пансионатов для пожилых, положил на холодильник под магнит с Байкалом. Нелли посмотрела на листок и ничего не сказала.

Фаина Петровна жила в доме тихо. Вставала раньше всех, варила кофе, мыла за собой чашку сразу, не оставляя в раковине. Днём, пока Нелли была в своей ветклинике на смене, она разбирала Асины кактусы, пересаживала их в новую землю, которую сама сходила и купила. Вечерами сидела в комнате и вязала что-то серое.

Ася к ней тянулась. Нелли видела, как дочь после школы первым делом стучит в свою же комнату, а потом они сидят вдвоём, и бабушка показывает ей петли. Слышала, как они смеются. Тихо, но смеются.

В субботу вечером Нелли зашла забрать Асину форму в стирку.

Ася сидела на полу, на подушке, и держала в руках старую фотографию. Чёрно-белую, с волнистым краем.

— Мам, смотри. Это ты.

Нелли взяла. На снимке девочка лет пяти в цигейковой шубке и шапке с завязками сидела на санках. Сзади стояла молодая женщина в вишнёвом берете и смеялась, запрокинув голову. Родинка над губой была видна даже на старой карточке.

— Это Тверь, — сказала Фаина Петровна. — Зимой восемьдесят девятого. Мы с горки катались за домом, ты упала носом в сугроб и не заплакала. Сказала: «Мама, там внутри снег синий».

Нелли смотрела на фотографию и не могла вспомнить. Ни горки. Ни синего снега. Только шубку помнила: она колола шею, и мать подшивала изнутри ситцевую полоску.

— Я не помню, — сказала Нелли.

— Ничего. Я помню.

— Мам, а давай она останется, — сказала вдруг Ася. — Насовсем.

Нелли подняла глаза.

— Ася.

— Ну правда! Ей же некуда. А папа говорит, в этих пансионатах кормят ужасно и телефоны отбирают.

— Папа так говорит?

— Ну, он не так говорил. Но он так думает, я по лицу видела.

Фаина Петровна отложила вязание.

— Асенька, не надо. Мама решит.

— Мама уже решила, — сказала Нелли. — В понедельник поедем смотреть пансионат.

Ася вскочила, вырвала у неё из рук фотографию и сунула бабушке.

— Ты злая, — сказала она. — Ты такая же, как она была. Только наоборот.

И выбежала, хлопнув дверью ванной.

Нелли осталась стоять посреди комнаты с Асиными брюками в руке. Мать смотрела на неё, и в её взгляде не было ни обиды, ни мольбы. Только усталость, старая, въевшаяся, как пятно от кружки на столешнице, которое уже не оттереть.

— Она ребёнок, — сказала Фаина Петровна. — Не сердись на неё.

— Я не сержусь.

— Сердишься. У тебя ухо краснеет. Левое. С детства.

Нелли машинально тронула мочку. Горячая.

Она вышла, не сказав больше ничего.

В понедельник они поехали.

Пансионат стоял за городом, в сосновом бору, двухэтажное здание из жёлтого кирпича с белыми рамами. Пахло хвоей и столовой: тушёной капустой, компотом из сухофруктов, хлоркой. В холле работал телевизор, на диванах сидели старушки в кофтах и смотрели передачу про ремонт.

Заведующая, круглолицая женщина в бордовом костюме, провела их по коридору.

— Вот, двухместная. Соседка у вас будет спокойная, Римма Аркадьевна, бывший педагог. Окно на лес. Душ на этаже. Питание четырёхразовое. Врач два раза в неделю.

— Хорошо, — сказала Фаина Петровна.

— Посещения в любое время до восьми вечера. Оформить можно хоть завтра, если документы на руках.

— На руках, — сказала мать. — У меня всё с собой.

Нелли стояла у окна. За стеклом качались сосны, высокие, рыжие, с голыми стволами до самой макушки. Между ними на снегу виднелись чьи-то следы, ведущие к скамейке.

Нормальное место. Чистое, тёплое. Не общежитие на четверых.

Тогда почему у неё так тянуло под рёбрами, будто там натянули бельевую верёвку и повесили на неё что-то тяжёлое?

— Нам нужно подумать, — сказала она заведующей.

— Конечно-конечно.

В машине мать долго молчала. Потом сказала:

— Мне понравилось. Правда, Неля. Там хорошо.

— Не надо мне подыгрывать.

— Я не подыгрываю. Я в общежитии полгода жила с тремя женщинами. Одна по ночам радио слушала. Другая пила. А тут Римма Аркадьевна, педагог.

Нелли включила поворотник. Тиканье заполнило салон.

— Хорошо, — сказала она. — Значит, оформляем.

— Значит, оформляем.

Они вернулись домой к обеду. Глеб был на работе, Ася в школе. Мать ушла собирать вещи, а Нелли пошла в спальню переодеться и увидела на тумбочке со стороны мужа его телефон. Забыл. Такого с ним раньше не случалось.

Телефон пиликнул. На экране высветилось сообщение.

«Глеб Андреевич, по документам на регистрацию всё готово, ждём только согласие собственника квартиры. Супруга подпишет?»

Нелли перечитала. Потом ещё раз.

Регистрация. Согласие собственника.

Квартира была её. Бабушкина, тверская, проданная двадцать лет назад, и на эти деньги они с Глебом купили эту двушку. Оформили на Нелли. Глеб тогда настоял сам: твоя бабушка, твои деньги, твоя квартира.

Он собирался прописать её мать. Здесь. Насовсем.

Пансионат был для отвода глаз.

Она положила телефон обратно экраном вниз и вышла на кухню. Руки сами взяли полотенце со спинки стула и начали складывать. Вчетверо. Ещё раз. Ещё.

Так вот как. Он всё решил. Без неё. Привёз, поселил, нашёл пансионат, чтобы она успокоилась, а сам за спиной.

И никто её не спросил. Опять. Как в девять лет.

Глеб пришёл в семь. Нелли ждала его на кухне, не включая света. Только подсветка вытяжки горела жёлтым пятном над плитой.

— Ты чего в темноте? — он щёлкнул выключателем.

— Ты телефон забыл.

Он замер в дверях. Посмотрел на неё, на стол. Телефон лежал посередине, рядом с сахарницей.

— Ты прочитала.

— Прочитала.

— Нель, я хотел сказать.

— Когда? Когда я бы подписала, не глядя? Ты меня за кого держишь?

— Не кричи, они услышат.

— Пусть слышат! — Нелли поднялась. — Это мой дом, Глеб. Моя квартира. Мои письма, которые ты вскрыл. Моя мать, которую ты привёз. Ты хоть что-нибудь в этой истории сделал, спросив меня?

Он снял куртку и повесил на спинку стула. Медленно, аккуратно.

— Нет, — сказал он. — Ничего.

— Почему?

— Потому что ты бы отказала.

— А может, я имею право отказать?

— Имеешь.

— Тогда почему?!

Он сел. Потёр лицо ладонями, как будто стирал что-то.

— Потому что я видел, как ты сидела у моей матери. Как держала её за руку. И как ты потом пришла домой, легла и проплакала до утра, хотя она тебя всю жизнь шпыняла. Я тогда подумал: Нелька, ты же не железная. Ты двадцать лет делаешь вид, что у тебя нет матери. А она есть. И когда её не станет, ты будешь плакать не так. Хуже.

Нелли стояла у плиты, вцепившись в край столешницы. Пальцы побелели.

— Ты не имел права решать за меня.

— Не имел.

— И что теперь?

— Не знаю, — сказал Глеб. — Скажешь нет, я отменю регистрацию. Оформим пансионат. Буду её навещать сам, если ты не захочешь.

— Ты будешь её навещать?

— Буду.

— Зачем тебе это? Она тебе никто.

Он поднял на неё глаза. Под ними залегли тёмные полукружья, будто он не спал всю эту неделю.

— Она твоя мать. Значит, не никто.

За дверью кухни скрипнула половица. Нелли распахнула дверь.

В коридоре стояла Фаина Петровна. Одетая, в сером пальто, в берете. Рядом клетчатый чемодан.

— Я всё слышала, — сказала она. — Не ругайтесь из-за меня. Я поеду. Глеб, спасибо тебе, сынок. Правда спасибо. Но Неля права. Нельзя так. Я своё уже решила когда-то за неё. Хватит.

— Куда вы поедете? — спросил Глеб. — Ночь на дворе.

— На вокзал. Там до утра посижу, а утром в пансионат. Я телефон заведующей записала.

— Мама.

Слово вылетело само. Нелли не собиралась его говорить. Двадцать восемь лет не говорила. Оно выкатилось изо рта, как камень, и упало на пол прихожей между ними.

Фаина Петровна застыла с рукой на ручке чемодана.

Из комнаты выглянула Ася, с наушником в одном ухе. Посмотрела на всех троих и вынула наушник.

— Никто никуда не поедет, — сказала Нелли. — Снимите пальто.

Они сидели на кухне вдвоём. Глеб увёл Асю к себе, прикрыл дверь. Часы над холодильником показывали без четверти двенадцать, и секундная стрелка дёргалась с тихим щелчком, которого Нелли раньше никогда не слышала.

На столе лежала коробка. Белая, с выцветшим логотипом.

— Я хочу, чтобы вы мне сказали, — начала Нелли. — Не про страх. Не про сапоги. Про то, почему вы не приехали потом. Когда он умер. Когда я выросла. Когда у меня родилась Ася. Вы же знали адрес.

Фаина Петровна сидела прямо, держа чашку двумя руками, как держала когда-то Нелли. Чай в ней давно остыл.

— Я приезжала, — сказала она.

Нелли подняла голову.

— Что?

— Приезжала, Неля. Три раза.

— Когда?

— Первый раз на твой выпускной. Стояла у школы за забором. Ты была в голубом платье, с длинной косой. Танцевала с каким-то мальчиком в очках. Я не подошла.

— Почему?

— Бабушка твоя меня увидела. Подошла и сказала: не порти ей праздник. Она тебя забыла, и хорошо. И я уехала.

Нелли сидела неподвижно. Перед глазами всплыл выпускной: голубое платье, сшитое бабушкой из старой занавески, Димка Ковалёв в очках, который отдавил ей ногу. Вспомнила, как бабушка весь вечер была хмурая и рано ушла домой.

— А второй?

— На твою свадьбу. Я узнала через соседку из Твери, где вы расписываетесь. Стояла на ступеньках загса с цветами. Белые хризантемы, три штуки. Ты вышла под руку с Глебом, в белом, такая… — она запнулась. — А я струсила. Отдала цветы какой-то девочке, которая там рядом стояла, и ушла.

— Хризантемы, — повторила Нелли. — Белые.

Она помнила. Маленькая девочка, лет семи, подбежала к ней на ступеньках и сунула в руки три белые хризантемы. Сказала: «Это вам от тёти». Нелли тогда оглянулась, но никакой тёти не увидела. Решила, что от кого-то из гостей. Хризантемы потом стояли у неё на подоконнике больше двух недель, и лепестки подсохли по краям, и она всё не выбрасывала.

Она думала, это от свекрови. Такая скупая тайная доброта. И никогда не спросила.

— А третий? — Голос сел.

— Когда Асе было года четыре. Я приехала и встала у вашего подъезда. Ты вышла с коляской, хотя она уже большая была, ты в коляске игрушки везла. Ася бежала впереди, в красной курточке. Упала у лавочки. Ты подняла её, отряхнула и сказала: «Ничего, Асенька, ничего, мама тут». И я поняла, что ты хорошая мать. Лучше меня. И что я не имею права к тебе подходить.

Нелли закрыла лицо ладонями. Пахло хлебом и средством для мытья посуды.

— Вы стояли у подъезда, — сказала она сквозь пальцы. — Три раза. И ни разу не подошли.

— Ни разу.

— Почему вы не сказали? В письмах?

Фаина Петровна кивнула на коробку.

— Я говорила. Во всех.

Нелли отняла руки от лица. Посмотрела на коробку. На полоску разрезанного скотча.

Она сняла крышку. Взяла первый конверт снизу, самый старый, с пожелтевшими уголками и маркой с олимпийским мишкой. Повертела. Поддела ногтем клапан.

И отложила, не открыв.

— Не сегодня, — сказала она. — Ладно? Не сегодня.

— Ладно, — ответила мать. — Они никуда не денутся.

Часы щёлкнули ещё раз. Полночь.

Нелли встала, налила в чайник воды и поставила на плиту. Достала с полки медную турку, повертела в руках и поставила обратно.

— Чай будете?

— Буду.

— С мятой? У меня есть.

— С мятой.

Они пили чай, и ни одна не говорила о главном. Говорили о кактусах. О том, что у Аси ломается голос, когда она злится. О Твери, о том, что дом снесли, а на его месте теперь торговый центр. Мать рассказала, что в Омске у неё была кошка Муся, рыжая, которая умерла за месяц до Виктора, и что она до сих пор иногда слышит по утрам её мяуканье.

Нелли рассказала, что работает в ветклинике администратором уже девятый год. Что ненавидит, когда приносят старых собак усыплять.

— Ты в детстве всех котят во дворе подбирала, — сказала мать. — Бабушка ругалась.

— Не помню.

— А я помню. Ты одного в шапке принесла, за пазухой. Он у тебя всю куртку изнутри изорвал.

Нелли улыбнулась. Впервые за эти дни, и сама это поняла, потому что мышцы лица отозвались непривычно, как после долгого холода.

В час ночи Фаина Петровна ушла спать. Нелли вымыла чашки. Сначала свою. Потом материнскую, с полоской мятного налёта по краю. Поставила обе на сушилку рядом.

Потом подошла к окну. Внизу, у подъезда, горел фонарь, и под ним стояла лавочка, на которой летом сидели старушки. Пустая сейчас, мокрая.

Когда-то на этом самом месте стояла её мать. Смотрела вверх на эти окна. Ждала.

Нелли постояла и отошла. Шторы задёргивать не стала.

В среду утром Глеб положил на стол бумаги из МФЦ. Согласие собственника на регистрацию, один лист, внизу пустая строка для подписи.

— Не торопись, — сказал он. — Хоть через месяц.

— Ты пансионат отменил?

— Позвонил, сказал, что подумаем.

— Подумаем, — повторила Нелли.

Она взяла ручку. Покрутила в пальцах. Положила обратно.

— Я не решила ещё, — сказала она. — Честно. Не решила.

— Я знаю.

— Может, будет так, что она поживёт, а потом я пойму, что не могу. Что не выходит. Что каждое утро смотрю на неё и вижу одеяло на окне.

— Тогда скажешь.

— И ты не обидишься?

Глеб надел куртку, застегнул молнию до подбородка.

— Нель. Я тебя двадцать лет знаю. Ты ничего не делаешь сразу. Ты сначала месяц ходишь вокруг, потом решаешь. Я подожду.

Он поцеловал её в висок и ушёл. В прихожей хлопнула дверь, загудел лифт.

Нелли посидела над бумагой ещё немного. Потом сунула её под магнит с Байкалом, поверх распечатки с пансионатами.

На кухню вошла Ася, заспанная, в той самой толстовке с растянутым рукавом. Открыла холодильник, достала йогурт.

— Мам, а бабушка сегодня сказала, что научит меня борщ варить. С сушёным укропом.

— Я тебя сто раз учила.

— Ты учила, а я не запоминала. А она объясняет нормально.

Нелли хотела возразить и не стала. Только забрала у Аси ложку, которую та облизывала, и дала чистую.

В пятницу Нелли ехала в аэропорт снова. Глеб возвращался из Новосибирска, на этот раз по-настоящему, с той же синей сумкой и термосом. Звонил вчера, жаловался на котлеты из хлеба.

Рейс задерживался на полчаса. Нелли стояла у того же автомата, у той же колонны. Смотрела на табло, на жёлтую строчку, которая никак не хотела стать зелёной.

Потом достала из сумки конверт. Тот, старый, с олимпийским мишкой на марке. Взяла его с собой утром, сама не зная зачем.

Клапан поддался легко. Бумага внутри была тонкая, в клеточку, исписанная тем же почерком с наклоном вправо, только мельче и ровнее, чем на поздних конвертах. Первая строчка:

«Нелечка, доченька. Сегодня тебе исполнилось шестнадцать, а я опять не знаю, что тебе сказать, кроме того, что каждый вечер смотрю в окно».

Нелли сложила лист пополам и убрала обратно в конверт. Дальше не стала. Пока.

Табло мигнуло. Строчка позеленела.

Она подошла к автомату и нажала кнопку. Один кофе, потом второй. Подумала и нажала третью, на чай с мятой, хотя мать сегодня осталась дома и никто её не просил.

Три стаканчика стояли на стойке, и от них поднимался пар.

Двери разъехались.

источник

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Журнал Да ладно!
Добавить комментарий