Нелли выехала на рассвете, чтобы помочь сестре с юбилеем. У знакомой калитки стояла серая машина её мужа, который в это утро должен был быть на работе в другом городе.
Серая машина стояла у сестриной калитки, прижавшись правым боком к забору, как прижимаются, когда приехали надолго. Нелли узнала её раньше, чем увидела номер: по трещине на заднем фонаре, которую Вадим обещал заклеить с весны.
Она заглушила мотор и не стала выходить.
На пассажирском сиденье ехал торт. Трёхъярусный «Наполеон», который она пекла два вечера подряд, промазывая коржи кремом так тщательно, будто от этого что-то зависело. Коробка пахла сливочным маслом и ванилью, и этот запах вдруг показался ей приторным, почти больничным. Было двадцать минут восьмого. Субботнее утро, улица Садовая, частный сектор на краю райцентра, где каждый двор знает, у кого сколько кур.
Вадим должен был быть в Твери. Он уехал вчера в шесть вечера, поцеловал её в висок у двери и сказал, что объект горит, что заказчик нервный, что вернётся к банкету, но впритык.
— Ты только маме не говори, что я опоздаю, — попросил он тогда. — Она опять начнёт про то, что я вечно занят.
— Не скажу.
— И Фае передай, что подарок за мной. Я сам привезу.
Подарок за мной. Нелли повторила это про себя, глядя на трещину в фонаре, и пальцы сами нашли на руле шов оплётки, провели по нему, потом ещё раз. Шов был шершавый, чуть разошедшийся. Она его знала на ощупь. Двенадцать лет на одной машине, потом они купили Вадиму вот эту, серую, а ей оставили старую.
Зачем она приехала так рано? Фаина просила к десяти. Сказала:
— Нелька, не выдумывай, к десяти самое то. Я до девяти сплю, у меня юбилей, имею право.
А Нелли не спалось. Она встала в пять, упаковала торт, сложила в сумку фартук, два своих ножа, которыми только и можно нормально резать холодец, и поехала. Хотелось помочь. Хотелось, честно говоря, побыть нужной. Сестре исполнялось пятьдесят, и Нелли знала, что будет стоять у плиты весь день, а вечером никто не вспомнит, кто нарезал салаты. И всё равно поехала.
В окне кухни горел свет. Утром, при солнце, горел свет.
Она вышла из машины, но к калитке не пошла. Встала у забора, где рос куст сирени, давно отцветший, с бурыми сухими кистями. Сирень сажал ещё отец, когда Фае было семь, а Нелли четыре. Их дом. Точнее, дом, который достался Фаине, потому что она осталась в городке, а Нелли уехала в областной центр, вышла замуж и перестала бывать здесь чаще трёх раз в год.
На калитке висела новая щеколда. Блестящая, оцинкованная, ещё без единой царапины. Старая, ржавая, заедала лет пять, и Фаина каждый раз, открывая, ругалась на неё и била кулаком. Нелли помнила этот звук: глухой удар, а потом скрежет.
Кто её поменял?
Тимофей, Фаин муж, за пятнадцать лет не поменял на участке ни одной лампочки. Он работал вахтами на Севере, приезжал на месяц, спал, смотрел хоккей и уезжал обратно. Сейчас он как раз должен был вернуться к юбилею. Но его машины у дома не было.
За окном кухни мелькнула тень. Потом вторая.
Нелли отступила на шаг, в сирень, и сухая ветка царапнула её по шее. Она не почувствовала, только потом, уже вечером, обнаружила тонкую красную полосу. А сейчас она смотрела, как в окне Вадим, её Вадим, в синей клетчатой рубашке, которую она гладила в четверг, наклоняется к Фаине и что-то говорит ей почти в ухо. Фаина стояла в красном фартуке, короткая тёмная стрижка, руки на бёдрах. Потом она кивнула, и Вадим положил ладонь ей на плечо.
На несколько секунд. Может, на пять.
Нелли не дышала все эти пять секунд. Потом вдохнула, и воздух оказался холодным, сентябрьским, пахнущим дымом из соседского огорода, где кто-то жёг ботву.
Я сейчас зайду, подумала она. Я сейчас просто открою эту новую щеколду и зайду. Скажу: доброе утро. И посмотрю, что будет с их лицами.
Но ноги не шли. Ноги стояли в мокрой траве у забора, и кроссовки медленно промокали, а она всё не могла сдвинуться. Потому что если зайти, то придётся узнать. А пока не зашла, можно ещё немного пожить в той жизни, где муж в Твери, а сестра спит до девяти.
Она вернулась в машину. Села. Положила руки на колени.
Торт на соседнем сиденье пах ванилью.
Сорок минут она сидела в машине, отогнав её за угол, к колонке, где раньше они с Фаей набирали воду вёдрами. Колонку давно не использовали, ручка заржавела и торчала вверх, как указатель в никуда.
Телефон лежал на коленях экраном вниз. Нелли перевернула его и набрала мужа.
Гудки. Четыре, пять. Она уже хотела сбросить, когда он ответил.
— Да, Нель. Ты чего так рано?
Голос был ровный. Чуть хриплый, утренний.
— Ты где?
— В смысле где? В Твери. На объекте. Тут у нас, слушай, опять с электрикой беда, я прямо сейчас не могу долго. Что-то случилось?
— Ничего.
— Ты в дороге уже? Слышу, машина.
— Нет. Дома.
Она сама не знала, зачем соврала. Может, чтобы уравнять счёт. Он соврал ей, она соврала ему, и теперь они были на равных, как два игрока, которые одновременно положили карты рубашкой вверх.
— Ну хорошо. Я к шести буду. Фае привет.
— Передам.
Она нажала отбой и положила телефон обратно, экраном вниз. Руки были сухие и холодные. Странно, думала она всегда, что в такие минуты ладони потеют. У неё не потели. У неё немели кончики пальцев, будто она долго держала в руках снег.
Звонить Фаине? А что сказать? Фая, у тебя на кухне мой муж, это как вообще?
Нелли вдруг вспомнила, как в девяносто шестом году, когда ей было семнадцать, Фаина увела у неё Костю Рябова. Не увела даже, просто Костя пришёл к ним домой за Нелли, а ушёл с Фаиной гулять на речку. Нелли тогда проплакала в подушку всю ночь, а утром Фая принесла ей в постель чай с малиновым вареньем и сказала:
— Он дурак, Нелька. Я тебе показала, какой он дурак. Спасибо скажешь.
И Нелли сказала спасибо. Потому что Фая всегда была старшая, всегда знала лучше, всегда решала за двоих. Мама говорила:
— Фаиночка у нас командир. А Неллечка у нас мягкая.
Мягкая. Нелли посмотрела на свои руки. На безымянном пальце было кольцо, тонкое, золотое, чуть потёртое с внутренней стороны. Двадцать три года она его не снимала. Даже когда пекла, даже когда мыла полы.
Сейчас она сняла его и положила в подстаканник, рядом с чеком с заправки.
Не насовсем. Просто пальцу было тесно.
В половине девятого серая машина уехала.
Нелли видела, как она вывернула с Садовой на Кирова, в сторону трассы, но не на Тверь, а в обратную сторону, к рынку. Она могла бы поехать следом. Могла бы, как в кино, держаться на расстоянии, прятаться за грузовиками. Но она осталась сидеть у колонки, потому что знала: если поедет, то не остановится. Догонит, подрежет, выйдет и будет стучать кулаком в стекло. А она не хотела быть женщиной, которая стучит кулаком в стекло.
Или хотела? Где-то внутри, глубоко, под рёбрами, сидела эта женщина и ждала. Нелли её никогда не выпускала.
В девять она надела кольцо обратно и подъехала к дому сестры. Щеколда открылась легко, без скрежета, и от этой лёгкости ей стало нехорошо. Во дворе пахло свежими досками: у крыльца стояли две новые ступеньки, ещё некрашеные, светлые, с жёлтыми потёками смолы.
Фаина открыла дверь сразу, будто стояла за ней.
— Нелька! Ты чего так рано? Я ж к десяти говорила!
Она была уже причёсана, губы подкрашены, и фартук другой, не красный, а голубой в мелкий цветочек. Переоделась? Или Нелли перепутала? Нет, не перепутала. Красный висел на крючке у двери, ещё влажный на кармане.
— Не спалось, — сказала Нелли. — Торт привезла.
— Ой, «Наполеон»! Мой любимый! Давай, давай, заноси, в холодильник сразу, я там место освободила. Ты завтракала? Я сырников нажарила.
На кухне было тепло и пахло сырниками, топлёным маслом и чем-то ещё. Нелли не сразу поняла чем. А потом узнала: его одеколоном. Древесным, горьковатым, который она сама подарила ему на двадцать третье февраля. Запах висел у окна, там, где они стояли.
На столе были две чашки. Одна Фаинина, большая, с отбитой ручкой и надписью «Лучшей бабушке», хотя внуков у Фаи не было. Вторая стояла в раковине, уже сполоснутая, донышком вверх.
— Одна живёшь, а чашки две, — сказала Нелли и сама удивилась, как спокойно прозвучал её голос.
Фаина обернулась от плиты. Ложка в её руке замерла над сковородкой.
— Соседка заходила. Людка. За солью.
— В восемь утра?
— Она у меня всегда в восемь. У неё куры, она с пяти на ногах. Садись, ешь, а то остынут.
Нелли села. Взяла сырник, откусила. Сырник был отличный, с изюмом, золотистый, и она жевала его, не чувствуя вкуса, как жуют бумагу. Фаина стояла к ней спиной и мешала что-то в кастрюле, и Нелли видела, как напряжены у неё лопатки под тонкой кофтой.
Фая врала. Она всегда врала, начиная говорить слишком быстро. С детства.
— Тимофей когда приедет? — спросила Нелли.
— К обеду обещал. Из Сургута самолёт, потом из Москвы на электричке. Ты же знаешь.
— А ступеньки кто поменял?
Ложка стукнула о край кастрюли.
— Мастера наняла. Мужичок тут один, недорого берёт.
— И щеколду он?
— И щеколду. Слушай, Нель, ты как следователь прямо. Давай лучше овощи чистить, у меня три кило картошки на пюре и морковка на корейскую.
Нелли встала, взяла нож. Свой нож, привезённый из дома, с чёрной ручкой. Положила перед собой картофелину.
И поняла, что руки дрожат так, что она не сможет срезать кожуру ровно.
Чистили молча. Минут двадцать. Фаина включила радио, там шли старые песни, и она подпевала невпопад, громче обычного. Нелли стояла у раковины и смотрела, как струя воды бьёт в эмалированную миску с картошкой. Вода подступала к краю, переливалась, а она не закрывала кран.
— Нель, льёшь же, — сказала Фаина.
— Ага.
Закрыла.
За окном, на соседнем участке, Людка в резиновых сапогах развешивала бельё. Та самая Людка, у которой куры. Она помахала Нелли через стекло, и Нелли помахала в ответ. Людка крикнула что-то, но через двойную раму было не разобрать.
— Что она говорит? — спросила Нелли.
Фаина выглянула, открыла форточку.
— Люд, чего?
— Я говорю, сестра приехала! А мастер твой уехал уже? Пусть мне тоже калитку глянет!
Фаина захлопнула форточку так резко, что задребезжало стекло.
— Уехал, уехал! — крикнула она уже через закрытое окно, хотя Людка слышать этого не могла.
Потом повернулась к Нелли. Лицо у неё было красное, пятнами, как бывало в детстве, когда её ловили на вранье.
— Нель.
— Что?
— Ты чего так смотришь?
— А как я смотрю?
Фаина вытерла руки о фартук. Раз, другой. Руки были сухие, а она всё вытирала.
— Мастер у меня был. Ну. Я ж говорю.
— Фая, — сказала Нелли. — Я видела его машину.
Стало очень тихо. Даже радио, кажется, притихло, хотя там по-прежнему пели про клён.
Фаина села на табуретку. Медленно, будто табуретка могла уйти из-под неё. Посмотрела на свои руки, на ногти с облупившимся лаком, который она не успела обновить к юбилею.
— Я ему говорила, — сказала она. — Я ему говорила, что надо сказать. Что ты всё равно узнаешь.
— Что сказать?
— Нель, это не то, что ты думаешь.
— А что я думаю?
Фаина подняла на неё глаза. Серые, как у матери, чуть навыкате.
— Ты думаешь, что я с твоим мужем. Да? Вот честно, да?
Нелли не ответила. Она стояла у раковины, прислонившись поясницей к холодному краю, и держала в руке нож с чёрной ручкой. Потом заметила, что держит его, и положила на стол. Аккуратно, лезвием от себя.
— Господи, Нелька, — Фаина засмеялась, но смех вышел кривой, со всхлипом. — Ты с ума сошла. Он же мне как брат. Двадцать три года как брат.
— Тогда что он тут делает в восемь утра? Когда он в Твери?
— Он не в Твери.
— Я знаю, что он не в Твери, Фая!
Голос сорвался. Впервые за утро. Нелли сама испугалась этого звука, резкого, чужого, будто кто-то другой закричал из её горла.
Фаина встала, подошла к окну, задёрнула занавеску. Жёлтую, в клетку, ту самую, что висела ещё при маме.
— Он не работает, Нель, — сказала она тихо. — С мая. Его сократили.
Нелли потом долго не могла вспомнить, что было дальше. В памяти остались обрывки: как Фаина наливала ей воду из-под крана в ту самую чашку с отбитой ручкой, как вода была тёплая и пахла железом, как на плите выкипала свёкла и никто её не выключал.
С мая. Сейчас сентябрь.
Четыре месяца он каждое утро уходил из дома в семь двадцать, с термосом, в рабочей куртке. Четыре месяца говорил про объекты, про нервного заказчика, про электрику. Четыре месяца она складывала ему бутерброды в контейнер, с сыром и огурцом, и спрашивала вечером: как прошло? И он отвечал: нормально, устал.
— Куда он ездил? — спросила она.
— Сюда, в основном. Ко мне. Иногда в город, на подработки. Он крышу Людке перекрыл в июле. Мне веранду сделал. Ступеньки вот, щеколду. Я ему платила сколько могла.
— Ты ему платила.
— Ну а что мне, бесплатно его гонять? Он же работает. Руками. Хорошо работает, между прочим.
Нелли смотрела на сестру и не узнавала её. Или себя не узнавала. Какая-то чужая кухня, чужая женщина в голубом фартуке, чужой муж, который четыре месяца чинил чужие крыши.
— А зарплата? — спросила она. — Он же приносил. Каждый месяц. На карту переводил.
Фаина отвела взгляд.
— Это отдельный разговор.
— Фая.
— Это не мне рассказывать, Нель. Пусть он сам.
— Фая, откуда деньги?
Сестра молчала. Потом взяла со стола полотенце и стала складывать его: вдвое, вчетверо, ещё раз. Движения у неё были точные, быстрые, как у человека, который прячет в работе руки.
— Я ему заняла, — сказала она. — В мае. Сто восемьдесят тысяч. Он отдаёт понемножку, из того, что я плачу, и из подработок. Остальное тебе перекидывал как зарплату.
Нелли села на табуретку, ту, с которой только что встала Фаина. Табуретка была ещё тёплая.
Сто восемьдесят тысяч. У Фаины, которая работала в районной поликлинике регистратором и получала тридцать две. У Фаины, которая пять лет копила на новые окна и так и не поменяла.
— Откуда у тебя такие деньги?
— Тимофей с вахты привёз. На машину откладывали.
— И Тимофей знает?
— Знает.
Нелли кивнула. Медленно, раз, другой. Будто соглашалась с чем-то очень простым и понятным. А внутри всё катилось куда-то вниз, по ступенькам, новым, светлым, с жёлтыми потёками смолы.
— Кто ещё знает?
Фаина не ответила.
— Мама знает?
Сестра повесила полотенце на ручку духовки. Поправила. Посмотрела на Нелли.
— Нель, ну пойми. Он боялся. Он пришёл ко мне в мае, сидел вот тут, на этой табуретке, и у него руки тряслись. Мужик под пятьдесят, а руки тряслись. Говорит: Фая, я не могу ей сказать. Она меня уважать перестанет.
— Мама знает? — повторила Нелли.
— Знает, — сказала Фаина. — Она ему пирожки передавала. С капустой.
Нелли вышла во двор. Просто встала и вышла, не сказав ничего. На крыльце она остановилась, потому что новая ступенька под ногой качнулась. Не закреплена ещё. Не доделал.
Во дворе пахло яблоками. Старая антоновка у сарая сбрасывала плоды прямо на дорожку, и они лежали там, треснувшие, с коричневыми боками, и над ними кружили осы. Нелли пошла по дорожке, наступила на яблоко, оно хрустнуло, брызнуло соком ей на кроссовок.
Пирожки с капустой. Мама, которая каждое воскресенье звонила Нелли и спрашивала: как Вадик, не устаёт? Мама, которая говорила: ты его береги, Неллечка, мужик у тебя золотой, не то что Фаин.
Мама пекла ему пирожки и молчала.
За сараем стояла та самая веранда, которую Вадим сделал Фаине. Нелли её не видела раньше, в последний раз приезжала в апреле. Веранда была хорошая. Честно хорошая: ровные доски, аккуратные углы, перила из бруса, отшлифованные до гладкости. Она провела по ним ладонью. Ни одной занозы. Он всегда так делал, ещё когда строил им дачу в две тысячи восьмом: шлифовал всё до последнего сантиметра, чтобы, как он говорил, дочка руки не посадила.
Дочка. Лиза. Ей двадцать, она учится в Питере и звонит по пятницам.
Лиза тоже знает?
Нелли достала телефон, открыла переписку с дочерью. Последние сообщения: фото кота, стикер, «мам, всё ок, не волнуйся». И выше, в июне: «мам, а папа как? ну вообще, в целом?» Тогда Нелли ответила: «нормально, работает много». И Лиза прислала сердечко.
В целом.
Она опустилась на ступеньку веранды. Доска была тёплая от солнца. Осы гудели над яблоками, где-то за забором лаяла собака, на соседней улице кто-то пилил бензопилой, и звук то затихал, то взвизгивал снова.
И Нелли вдруг поняла, что не плачет. Совсем. Глаза сухие, горячие, как бывает при температуре, а слёз нет.
Потому что плакать было не о чем. Ну правда, о чём? Никто ей не изменял. Никто не ушёл к другой. Муж потерял работу, сестра помогла деньгами, мама пекла пирожки. Все хорошие. Все её берегли.
Её берегли. Вот от чего так тошно.
Фаина вышла минут через десять. С двумя чашками чая, в одной руке своя, с отбитой ручкой, в другой Неллина, из сервиза, парадная, с золотой каймой.
— На, — сказала она. — С мятой.
Нелли взяла. Чай был горячий, очень сладкий. Фаина всегда клала три ложки, сколько ни проси.
Сестра села рядом, на ступеньку ниже. Колени у неё хрустнули.
— Я ему в июле сказала: хватит, Вадик. Скажи ей. Не можешь сам, давай я скажу. А он: нет, Фая, я найду работу, и тогда скажу. Сразу, с хорошей новостью. Чтоб не так стыдно.
— Нашёл?
— Нет пока. Ходит. Там же возраст, Нель. Сорок девять лет. Молодых берут.
Нелли отпила чай. Мята горчила сквозь сахар.
— А меня вы спросить не хотели? Что мне стыдно, а что нет?
Фаина вздохнула.
— Ты бы начала.
— Что начала?
— Ну ты же знаешь. Таблицы, бюджет, план. Ты бы его за неделю в эту таблицу закатала. Сидел бы на диване, а ты бы ему вакансии распечатывала и подчёркивала маркером.
— Это плохо?
— Это не плохо. Это ты. Ты же у нас правильная, Нелька. У тебя всё по полочкам. А он не полочка. Он живой мужик, ему и так было погано.
Нелли поставила чашку на доску. Золотая кайма блеснула на солнце.
— Мама всегда говорила, что я мягкая.
— Мама много чего говорила, — усмехнулась Фаина. — Ты мягкая снаружи. А внутри у тебя этот, как его. Сейф.
Они помолчали. На яблоню села сорока, покачала хвостом, улетела.
— Прости меня, — сказала Фаина. — Я ведь правда хотела как лучше.
— Я знаю.
— Ты на него не злись сильно. Ладно? Он хороший. Он дурак, но хороший.
Нелли посмотрела на сестру. На её короткую стрижку с седыми корнями, которые Фая не успела закрасить. На морщинки у глаз. На руки, покрасневшие от горячей воды.
Пятьдесят лет. Завтра.
— Сегодня, — поправила себя Нелли вслух.
— Чего?
— У тебя сегодня юбилей. А я тебе утро испортила.
Фаина хмыкнула.
— Это он испортил. Ты тут ни при чём.
И вдруг обняла её. Неловко, сбоку, одной рукой, чуть не уронив свою чашку. От Фаины пахло жареным луком, сырниками и её вечными духами, резкими, с ландышем, которые Нелли не любила с детства.
Нелли не отстранилась. Положила голову сестре на плечо. Как в семь лет.
Вот и всё, подумала она. Вот и всё, значит, никакой трагедии. Просто разговор. Просто вечером, после банкета, в машине, по дороге домой. Спокойно, без криков. Он скажет, она выслушает. Они что-нибудь придумают. У них ипотека закрыта, дочь почти выросла, есть небольшие накопления на счёте. Справятся.
Она почти поверила, что всё уже решено.
К полудню кухня превратилась в поле боя. Холодец застывал в четырёх формах на подоконнике, под марлей от мух. В духовке запекалась утка с яблоками, та самая антоновка, собранная с дорожки. Нелли резала оливье, Фаина лепила рыбные котлеты, и обе молчали, но уже по-другому. Мирно.
На столе завибрировал Фаин телефон. Она глянула, вытерла руку о фартук.
— Мама. Сейчас.
Вышла в коридор. Нелли слышала обрывки:
— Да, мам. Да, приехала. Да, знает. Нет, всё нормально. Мам, не надо. Мам, я сказала, не надо!
Фаина вернулась с пятнами на щеках.
— Что? — спросила Нелли.
— Мама хочет тебе позвонить. Извиниться.
— Пусть звонит.
— Я ей сказала, что не надо сейчас. Вечером увидитесь.
Нелли кивнула и снова взялась за нож. Кубики картошки, кубики колбасы, кубики огурца. Ровные, одинаковые, как клеточки в тетради. Она всегда резала оливье ровно. Вадим смеялся: у тебя, говорил, салат как по линейке.
По линейке.
И тут она вспомнила про деньги.
Не про сто восемьдесят тысяч Фаины. Про другие. Про её собственные, которые лежали на отдельном накопительном счёте, открытом на её имя ещё три года назад. Она откладывала туда по чуть-чуть, с каждой зарплаты, с премий, с тринадцатой. Себе на зубы, на санаторий, на чёрный день. Там было четыреста с чем-то тысяч. Доступ к счёту был у обоих, через общее приложение, Вадим когда-то сам всё настроил, потому что Нелли в технике путалась.
Она не заходила туда с весны. Зачем заходить, если деньги просто лежат?
Нелли положила нож. Вытерла руки. Взяла телефон.
— Ты чего? — спросила Фаина.
— Сейчас.
Приложение грузилось долго, крутило колесо. На кухне пахло уткой и укропом, в духовке шкворчал жир, радио пело что-то про берёзы. А колесо всё крутилось.
Открылось.
На накопительном счёте было сорок две тысячи триста рублей.
Нелли смотрела на цифру. Потом открыла историю операций. Июнь: перевод, сто тысяч. Июль: перевод, восемьдесят. Август: перевод, девяносто пять. Сентябрь, неделю назад: перевод, семьдесят. Все на одну и ту же карту. Карту Вадима.
Она пролистала вверх, вниз, ещё раз вверх. Цифры не менялись.
— Нель? — Фаина стояла рядом, с котлетой в руке, с которой капал на пол фарш. — Нель, ты побелела вся. Что там?
— Ты знала?
— Что знала?
Нелли развернула к ней экран.
Фаина посмотрела. Долго, вглядываясь, шевеля губами. Потом медленно опустила руку с котлетой.
— Нет, — сказала она. — Вот это нет. Клянусь тебе, Нелька. Он мне говорил, что мой долг отдаёт с подработок. Про твой счёт ни слова.
Нелли поверила сразу. Потому что лицо у Фаины стало такое же, как у неё самой, наверное: растерянное и серое, будто из него выпустили воздух.
Четыре месяца его «зарплата», которую он переводил ей на общую карту, приходила с её же собственного счёта. Он брал её деньги, пропускал через свою карту и возвращал ей обратно, как свои. А разницу, видимо, отдавал Фаине. Или не отдавал. Или куда-то ещё.
Куда?
В духовке что-то зашипело громче, и из щели потянуло горелым.
— Утка! — Фаина кинулась к плите, распахнула дверцу, в лицо ей ударил пар. — Ах ты ж. Нель, прихватку!
Нелли подала прихватку. Руки двигались сами, отдельно от неё. Фаина вытащила противень, утка была цела, только одно крыло подгорело до черноты.
— Ничего, — сказала Фаина. — Крыло срежем. Никто не увидит.
Нелли смотрела на чёрное крыло.
Никто не увидит. Все молчат, все срезают подгоревшее, все подают к столу красиво.
Тимофей приехал в два, с огромной сумкой и букетом хризантем, купленным, судя по целлофану, на вокзале. Он был шумный, широкий, с рыжей бородой, в которой уже пробивалась седина, и сразу заполнил собой весь коридор.
— Фаинка! С юбилеем, мать! Полтинник, ёлки зелёные! — Он сгрёб жену в охапку, приподнял. — А это кто у нас? Неля! Здорово, сестрёнка!
Нелли дала себя обнять. От Тимофея пахло поездом, табаком и мятной жвачкой.
— А Вадик где? — спросил он, ставя сумку на пол. — Он же тут должен быть с утра, веранду докрашивать.
Фаина за его спиной сделала страшные глаза.
Тимофей обернулся, посмотрел на жену, потом на Нелли. Лицо его медленно вытянулось.
— Так, — сказал он. — Я, похоже, опять чего-то ляпнул.
— Ничего ты не ляпнул, — ответила Нелли. — Я всё знаю, Тимофей.
— Всё?
— Ну, почти всё. Про работу знаю. Про долг знаю.
Он крякнул, почесал бороду.
— Ну и слава богу. Я ему говорил, Неля, я ему сразу говорил: Вадька, не дури. Бабы, они такое чуют. Скажи сам, скажи ему, пока есть возможность.
— Скажи ему, пока есть шанс.: сейчас, сейчас, вот ещё месяц. Гордый. — Тимофей развёл руками. — Мы все такие. гордые, покВсе мы такие.жизнь по носу не щёлкнет.
Он прошёл на кухню, заглянул под марлю к холодцу, отщипнул кусок хлеба. Фаина шлёпнула его по руке, он засмеялся. Всё было как обычно, как на любом семейном празднике, и Нелли стояла в дверях кухни и смотрела на это «как обычно», будто через толстое стекло.
Телефон в кармане джинсов завибрировал.
Вадим.
«Нель, я выезжаю. Буду к пяти. Как там у вас?»
Она смотрела на сообщение. Буквы плыли. «Как там у вас». Будто он в Твери. Будто он не стоял сегодня утром в восемь часов на этой самой кухне, положив руку на плечо её сестре.
Она напечатала: «Всё хорошо». Стёрла. Напечатала: «Я знаю». Стёрла.
Напечатала: «Приезжай».
Отправила.
Гости начали собираться к пяти. Мама приехала первой, её привёз сосед, дядя Коля, на старой «Ниве». Зинаида Павловна, семьдесят шесть лет, маленькая, сухая, в синем платье с белым воротничком, которое надевала на все праздники последние десять лет. Она вышла из машины, опираясь на палочку, и первым делом посмотрела на Нелли.
Взгляд был виноватый. Такой, каким мама смотрела на неё, когда в детстве отдавала Фае новое платье, сшитое для Нелли, потому что «Фаиночке нужнее, у неё выпускной».
— Неллечка.
— Здравствуй, мам.
Мама взяла её за руку. Пальцы у неё были тонкие, холодные, в пигментных пятнах. На среднем тоже кольцо, папино обручальное, надетое после похорон, свободно болталось, и мама придерживала его большим пальцем.
— Я хотела тебе сказать. Сто раз хотела. Он просил.
— Я знаю, мам.
— Он же не пил, не гулял. Работу искал. Мне его так жалко было, Неллечка. Сидит у Фаи на кухне, пирожок ест, а в глаза не смотрит. Как мальчик.
— Мам, давай потом.
Зинаида Павловна кивнула. Но руку не выпустила.
— Ты только не руби сгоряча, — сказала она тихо. — Ты у нас если рубишь, то насовсем. Я тебя знаю.
Нелли посмотрела на мать. На её выцветшие глаза под тяжёлыми веками. Мама говорила, что она мягкая. А сейчас говорит, что рубит насовсем. Какую из этих Нелли мама видела на самом деле? Или обе были выдумкой, удобной для того дня, когда их придумали?
— Пойдём в дом, мам. Холодно.
В пять пятнадцать у калитки остановилась серая машина.
Нелли стояла в сенях, где на вешалке висели куртки гостей, и видела через мутное стекло двери, как Вадим выходит, достаёт с заднего сиденья большую коробку, перевязанную красной лентой. Он был в той же клетчатой рубашке. Даже не переоделся.
Он открыл новую щеколду. Легко, одним движением, как открывают свою собственную калитку.
Нелли толкнула дверь и вышла на крыльцо.
Вадим поднял голову. Остановился посреди дорожки, с коробкой в руках. Метрах в пяти от неё, прямо над раздавленным утром яблоком.
Она смотрела на его лицо и видела, как он понимает. Сначала недоумение: чего она тут стоит? Потом тревога: что-то не так. Потом, секунды через три, осознание. Уголки губ поехали вниз, брови сошлись, и он вдруг стал выглядеть старше. На свои сорок девять и даже больше.
— Нель, — сказал он.
— Здравствуй, Вадим.
— Ты давно тут?
— С утра.
Он поставил коробку на траву. Прямо на мокрую траву, и Нелли машинально подумала: там же подарок, картон размокнет. И тут же разозлилась на себя за эту мысль.
— Я всё объясню.
— Объясни.
— Не тут. Давай вечером, дома. Спокойно.
— Нет, — сказала она. — Здесь.
В окне кухни мелькнуло лицо Фаины, потом исчезло. Задёрнулась жёлтая клетчатая занавеска.
Вадим оглянулся на окно, на калитку, на улицу, где дядя Коля курил, облокотившись на свою «Ниву».
— Нель, тут люди.
— А мне без разницы.
Он сделал шаг к крыльцу. Остановился. Ещё шаг.
— Меня сократили. В мае. Весь отдел, шесть человек. Я думал, быстро найду. Ходил, резюме рассылал. Никто не берёт, Нель. Говорят: опыт хороший, но нам бы помоложе.
— Это я знаю. Фая рассказала.
— Я хотел сказать. Правда, хотел. Каждый вечер хотел. Прихожу, ты ужин греешь, спрашиваешь: как день? А я не могу. Язык не поворачивается.
— А мои деньги взять язык повернулся?
Он замер. Лицо стало совсем серым.
— Ты видела.
— Я видела.
— Нель, я верну. Всё до копейки верну. Я расписку напишу, если хочешь.
— Расписку, — повторила она. — Мне. Своей жене. Расписку.
Вадим опустил голову. Нелли смотрела на его макушку, на пробор, на седые волосы, которых стало больше, чем она помнила. Когда? Этим летом? Она не замечала. Она каждый день смотрела на него и не замечала, как он седеет.
— Куда делись деньги, Вадим? Все не могли уйти на то, чтобы мне же переводить. Там разница больше ста тысяч.
Он молчал.
— Вадим.
— Лизе, — сказал он наконец. — Лизе отправил. За общежитие и за второй семестр. У неё платное отделение, помнишь? Мы ж договаривались, что я оплачиваю учёбу из своей зарплаты. А зарплаты нет. Я не хотел, чтобы она бросала. Она бы бросила, Нель. Если бы узнала, что мы не тянем, она бы бросила и пошла официанткой работать. Она такая же, как ты.
Нелли почувствовала, как холодеют колени. Ступенька под ней качнулась, та самая, незакреплённая, и она схватилась за перила.
— Лиза знает? — спросила она.
— Нет. Ей я тоже сказал, что всё нормально.
Вот так. Он врал всем одинаково. Всем, кроме Фаины и мамы, и Тимофея, и соседки Людки, которой перекрывал крышу. Всем, кто был далеко. А те, кто был рядом, знали и молчали. Кроме неё. Она была и далеко, и близко одновременно.
— Почему Фае? — спросила она. — Почему ты пошёл к Фае, а не ко мне?
Он поднял глаза.
— Потому что Фая бы не стала меня жалеть.
— А я бы стала?
— Ты бы стала спасать, — сказал он. — Ты бы меня спасала, Нель. Как ты всех спасаешь. Составила бы план, нашла бы через знакомых, позвонила бы кому-нибудь. И я бы стал ещё одним твоим делом. Пунктом в списке. Я не хотел быть пунктом.
Это было как пощёчина. Только без звука.
Нелли стояла на крыльце, вцепившись в перила, которые он сам отшлифовал до гладкости, и смотрела на мужа. На мужчину, с которым прожила двадцать три года. С которым делила кровать, ипотеку, болезни дочери, похороны отца, отпуска в Анапе, ремонт в ванной. И оказывается, всё это время он боялся стать пунктом в её списке.
А она? Была ли она пунктом в его?
— Вадим! Нелли! — раздался из дома голос Тимофея. — Вы там чего, на холоде? Гости за столом, именинница ждёт! Первый тост!
Вадим посмотрел на дверь, потом на неё.
— Пойдём, — сказал он. — Потом поговорим. Фаин день. Не надо ей портить.
И Нелли, сама не понимая почему, спустилась со ступенек, подняла с мокрой травы его коробку и понесла в дом.
За столом было шумно. Двенадцать человек в маленькой комнате, где раньше спали родители: Фаинины подруги из поликлиники, двоюродная сестра Тимофея с мужем, соседка Людка в люрексовой кофте, дядя Коля, мама. Стол раздвинули до предела и ещё приставили кухонный. Скатерть одна не налезла, постелили две, и на стыке блестела клеёнка.
Нелли сидела между мамой и Вадимом. Он положил ей на тарелку оливье, холодец, кусок утки без крыла. Она не ела. Смотрела, как на тарелке подрагивает холодец, когда кто-нибудь задевает стол коленом.
Тимофей поднял рюмку.
— Ну, за мою Фаинку! Полвека, ёлки! Пятьдесят лет, а выглядит на сорок девять!
Засмеялись. Фаина махнула на него полотенцем. Выпили. Потом тост от подруг, потом от Людки, длинный, с рифмами, про то, какая Фая хозяйка и как у неё огурцы родятся. Потом мама встала, опираясь на палочку, и сказала коротко:
— Доченька. Будь здорова.
И села, и Нелли увидела, что у мамы дрожит подбородок.
Потом кто-то сказал:
— А теперь сестра! Нелли, давай!
Все повернулись к ней. Двенадцать лиц, раскрасневшихся, весёлых. Фаина на другом конце стола. Вадим рядом, и она чувствовала, как напряглось его плечо.
Нелли встала. В руке была рюмка с вишнёвой наливкой, которую Фаина делала сама каждое лето. Наливка была тёмная, почти чёрная при электрическом свете.
— Фая, — сказала Нелли. И замолчала.
Что она могла сказать? Что сестра четыре месяца врала ей в глаза? Что мама пекла пирожки её мужу и молчала? Что они все вместе, дружно, заботливо построили вокруг неё стенку, как строят забор вокруг клумбы, чтобы не затоптали? Что она сегодня утром стояла в сирени и думала, что Фая спит с её мужем, и теперь ей за эту мысль стыдно, а за их молчание, выходит, им не стыдно?
Фаина смотрела на неё с другого конца стола. Прямо, не отводя глаз. Ждала.
— Фая, — повторила Нелли. — Ты всегда была старшая. Всегда решала за двоих. Когда Костя Рябов пришёл за мной, а ушёл с тобой, ты сказала, что показала мне, какой он дурак. Я сказала спасибо.
Кто-то неуверенно хихикнул. Людка шикнула.
— А сегодня ты опять мне кое-что показала, — продолжила Нелли. — Что меня можно любить и при этом держать за стеклом. Беречь, как вот этот сервиз, который мама достаёт по праздникам. Чтобы не разбилась.
В комнате стало тихо. Даже дядя Коля перестал жевать.
— Я не сервиз, Фая, — сказала Нелли. — Я твоя сестра. Мне пятьдесят не исполняется, мне сорок семь. Но я уже взрослая. Можно мне в следующий раз знать? Про всё. Даже если это больно.
Фаина встала. Медленно, упираясь ладонями в стол. Лицо у неё было мокрое, и она не вытирала.
— Можно, — сказала она хрипло.
— Тогда за тебя. С юбилеем.
Нелли выпила наливку одним глотком. Она обожгла горло, сладкая, терпкая, с косточковой горчинкой.
И села.
Несколько секунд никто не двигался. Потом Тимофей громко, с облегчением крякнул и сказал:
— Во! Вот это тост! Горько!
— Тимка, это не свадьба, — сказала Фаина сквозь слёзы, и все засмеялись, и напряжение лопнуло, как мыльный пузырь.
Вадим под столом нашёл её руку. Она не отдёрнула. Но и не сжала в ответ.
Его ладонь была горячая и влажная.
Закончили к одиннадцати. Гости разошлись, дядя Коля увёз маму, Тимофей уснул на диване в большой комнате в рубашке и носках. Фаина с Нелли мыли посуду. Вадим выносил мусор, потом таскал стулья обратно соседям.
На кухне горела одна лампа над плитой. Жёлтый свет, жёлтая занавеска. В раковине громоздились тарелки, пахло холодным жиром, укропом и мокрыми полотенцами.
— Ты на меня злишься? — спросила Фаина, не оборачиваясь от раковины.
— Уже нет.
— Врёшь.
— Немножко вру.
Фаина засмеялась. Передала ей мокрую тарелку. Нелли вытерла.
— А на него?
Нелли не ответила. Смотрела в тёмное окно, где отражались они обе: две женщины в фартуках, одна повыше, одна пониже, с одинаково опущенными плечами.
— Не знаю, Фая. Правда не знаю.
— Он любит тебя, Нель. Дурак, но любит. Ты бы видела, как он тут ходил. Как шлифовал эти перила. Я ему говорю: Вадик, хватит, гладкие уже. А он: нет, Фая, ещё. Будто не перила шлифует, а себя.
В дверях появился Вадим. Постоял, помялся.
— Стулья отнёс. Людке тоже.
— Спасибо, Вадик, — сказала Фаина. — Идите уже. Поздно. Нелька, оставь, я сама домою.
— Мы останемся, — сказала Нелли. — Утром поедем.
Фаина глянула на неё, потом на Вадима, и что-то поняла.
— В летней комнате вам постелю, — сказала она. — Где мы с тобой в детстве спали.
Летняя комната была пристройкой, холодной, с одной железной кроватью и старым комодом. На комоде стояли фотографии в рамках: папа в военной форме, мама молодая, с косой, Фая и Нелли в одинаковых платьях в горошек, на фоне той самой сирени.
Нелли села на край кровати. Пружины заскрипели. Вадим остался стоять у двери.
— Садись, — сказала она.
Он сел рядом. Кровать прогнулась, и их качнуло друг к другу, плечом к плечу. Как в молодости, когда они снимали комнату в общежитии и спали на такой же железной кровати, и каждую ночь скатывались в середину.
— Нель, я не знаю, что сказать.
— Ничего не говори. Я буду говорить.
Она помолчала. За окном шуршала антоновка, роняла яблоки в траву. Глухие короткие удары, один, потом тишина, потом ещё один.
— Я сегодня утром стояла у забора и думала, что ты с Фаей. Понимаешь? Я думала, что у тебя с моей сестрой роман.
Вадим повернулся к ней. Глаза у него были красные, воспалённые.
— Нель. Господи. Нет.
— Я знаю, что нет. Я не об этом. Я о том, что мне это показалось возможным. Что мой муж с моей сестрой. Мне это показалось правдой, Вадим. Хоть на пять секунд. Как мы до такого дожили?
Он молчал долго. Потом сказал:
— Я не знаю.
— А я знаю, — сказала Нелли. — Мы перестали друг другу рассказывать плохое. Только хорошее. Как прошло? Нормально. Как на работе? Нормально. Как Лиза? Нормально. Мы двадцать три года друг другу говорим «нормально». Я даже не помню, когда ты последний раз говорил, что устал.
— Я говорил.
— Ты говорил «устал» как «пока». Как «спокойной ночи». Это не то.
Она встала, подошла к комоду. Взяла фотографию, где они с Фаей в горошек. Фая на ней держала её за руку, крепко, так, что у маленькой Нелли были видны побелевшие пальцы.
— Ты сказал, что не хотел быть пунктом в моём списке. Это правда. Я всё время всё решаю. Мне так спокойнее. Если всё под контролем, то ничего плохого не случится. Мама говорит, я мягкая. А Фая говорит, у меня внутри сейф.
— Фая права, — сказал Вадим тихо.
Нелли поставила фотографию обратно.
— Может быть. Но ты мог бы попробовать его открыть. А ты взял оттуда деньги и закрыл обратно, чтобы я не заметила.
Он опустил голову. Сцепил руки между колен. Нелли видела, как белеют костяшки на его пальцах.
— Я работу нашёл, — сказал он.
— Что?
— Вчера. Позвонили. Прораб на стройку, в Твери. Правда в Твери, Нель. Вахтами, две недели там, две дома. Платят меньше, чем раньше. Я сегодня хотел сказать. После банкета. Думал: скажу хорошую новость, а потом плохую. Чтобы не так страшно.
Нелли смотрела на него. Не зная, смеяться или плакать. Он и сейчас пытался разложить всё по порядку: сначала хорошее, потом плохое. Как она. Как она сама всю жизнь делала.
— Значит, ты будешь ездить в Тверь, — сказала она.
— Буду.
— По-настоящему.
— По-настоящему.
— А я как буду знать, что по-настоящему?
Он поднял на неё глаза.
— Никак, Нель. Только если поверишь.
За окном упало яблоко. Одно, тяжёлое. Потом другое.
Нелли вернулась к кровати. Села. Не рядом, чуть поодаль, на самый край, так, что между ними осталась полоса продавленного матраса.
— Лизе мы скажем вместе, — произнесла она. — Завтра. По видеосвязи. Всё скажем. И про работу, и про деньги. Она взрослая, ей двадцать.
— Она расстроится.
— Пусть расстроится. Лучше пусть расстроится сейчас, чем будет думать через десять лет, что её мать держали за стеклом, а она это за любовь принимала.
Вадим кивнул. Медленно.
— А мы? — спросил он.
— А мы не знаю.
Она легла на кровать, не раздеваясь, поверх покрывала. Отвернулась к стене. На обоях были выцветшие букеты, те же, что в детстве, и Нелли помнила, как водила по ним пальцем, засыпая.
Пружины скрипнули: Вадим лёг рядом. Не касаясь. Между ними оставалось сантиметров десять холодного воздуха.
Она так и не уснула до утра. Слушала, как дышит муж, как падают яблоки, как на диване в большой комнате храпит Тимофей. Думала. Считала. Не деньги, не сроки. Считала, сколько раз за последний год они разговаривали по-настоящему. Получилось пальцев на одной руке.
Утро было ясное и холодное, с инеем на траве. Первый иней этой осени.
Фаина вышла их провожать в старом пуховике поверх ночной рубашки, с чашкой в руке. С отбитой ручкой.
— Завтракать не будете?
— Нет, Фай. Поедем, пока трасса пустая.
Сестра поставила чашку на столбик забора. Обняла её. Крепко, обеими руками, и Нелли почувствовала, как у Фаины бьётся сердце, быстро, неровно.
— Позвонишь? — спросила Фаина ей в волосы.
— Позвоню.
— И расскажешь? Про всё? Даже плохое?
— И ты мне.
Они постояли так ещё немного. Потом Фаина отпустила её, вытерла глаза рукавом пуховика и повернулась к Вадиму.
— А ты ступеньку доделай, — сказала она строго. — Качается. Нелька вчера чуть не навернулась.
— Доделаю. В следующие выходные приеду.
— Вместе приедем, — сказала Нелли.
Вадим посмотрел на неё. Быстро, с какой-то робкой надеждой, которую тут же спрятал.
У калитки стояли две машины. Её старая и его серая, с трещиной на фонаре. Вчера она увидела эту трещину и всё поняла неправильно. Сегодня она смотрела на ту же трещину, и та была просто трещиной. Которую он так и не заклеил. Потому что с мая у него не было денег даже на скотч, наверное. Или не было сил.
— Нель, — сказал Вадим. — Ты на своей поедешь?
Она подумала.
— Нет. Свою оставлю тут. Фае на неделю, у неё Тимофеева в ремонте. А мы на твоей.
— Я поведу?
— Нет, — сказала Нелли. — Я поведу.
Он помолчал. Потом достал из кармана ключи и протянул ей. На брелоке висел маленький деревянный домик, который Лиза выпилила лобзиком в пятом классе, на уроке труда. Нелли не видела этот брелок лет десять. Думала, потерялся.
— Он у меня всегда был, — сказал Вадим, заметив её взгляд. — Просто в кармане. Не на виду.
Нелли взяла ключи. Домик был тёплый, согретый его рукой.
Она открыла водительскую дверь, села. Сиденье было отодвинуто далеко назад, под его рост. Она подвинула его ближе. Поправила зеркало. Там отразилось её лицо: светлые волосы, собранные в хвост, круги под глазами, тонкая красная полоса на шее от вчерашней сирени.
Вадим сел рядом, на пассажирское. Туда, где вчера ехал торт.
Нелли вставила ключ в зажигание и на секунду замерла. Посмотрела на свою правую руку. На кольцо. Тонкое, золотое, потёртое изнутри.
Снять? Оставить?
Фаина стояла у калитки, у новой блестящей щеколды, и махала им чашкой с отбитой ручкой. Из трубы соседского дома поднимался дым. Где-то за огородами пел петух, хрипло, с перерывами, будто тоже не выспался.
Нелли повернула ключ.
Кольцо осталось на пальце. Пока.













