Карина вернулась с работы и нашла в прихожей чужие сапоги, а в своём халате сестру мужа. Неделя гостей растянулась, и в ящике стола лежали бумаги, о которых ей никто не сказал.
Дверь была не заперта. Карина это поняла по звуку: ключ провернулся вхолостую, и замок щёлкнул не так, как щёлкал восемь лет подряд.
В прихожей пахло жареной рыбой. Мойвой, судя по запаху, и подсолнечным маслом, которое уже раза три перекаливали на одной сковородке. На коврике, где обычно стояли Сонины кроссовки с зелёными шнурками, громоздились три клетчатых баула, перевязанных бечёвкой, и пластиковое ведро с крышкой. Из-под крышки торчал укропный зонтик.
Она поставила пакет с кефиром на тумбочку и не стала снимать пальто.
— Глеб?
Из кухни вышла женщина в бирюзовом махровом халате. Халат был Каринин. Она покупала его прошлой зимой на распродаже, два месяца стеснялась носить, потому что он казался слишком ярким, а потом привыкла. Сейчас рукава были закатаны до локтей, а на груди темнело пятно от масла.
— Ой, Кариночка, мы уже приехали к вам погостить на недельку!
Жанна, сестра мужа, раскинула руки. Короткая рыжая стрижка, веснушки даже на веках, ростом она была ниже Карины на полголовы, поэтому обнимала всегда снизу, прижимаясь щекой к плечу. От неё пахло той самой мойвой и Карининым шампунем с грейпфрутом.
— Здравствуй, — сказала Карина. — А вы… давно?
— С обеда! Мы тебе звонили, звонили, а ты не берёшь. Мама ключик дала, не на улице же нам стоять с сумками. Эдик, иди, Карина пришла!
На кухне звякнула ложка. Эдуард, муж Жанны, выглянул в коридор, не вставая со стула, просто откинулся назад так, что спинка затрещала. Полосатая майка, под ней живот, на котором эта майка держалась из последних сил. В руке у него была чашка. Белая, тонкостенная, с синим кобальтовым узором по краю.
Бабушкина чашка.
— Хозяйка! — Эдик поднял её, как поднимают рюмку. — А мы тут чайку. Ты не обижайся, мы с дороги.
Карина посмотрела на чашку. Потом на ведро с укропом. Потом снова на чашку.
Сервиз стоял в серванте за стеклом одиннадцать лет. Шесть чашек, шесть блюдец, сахарница с отбитой когда-то давно, ещё при бабушке, крышечкой. Из него пили два раза в году: на Новый год и на бабушкин день рождения, в марте, когда Карина ставила на стол её фотографию и пекла пирог с капустой. Больше никогда.
— Эдик, — сказала она, и голос у неё был совершенно ровный. — Это из серванта.
— А? Так остальные в раковине, я ж не знал, где у вас что. Красивая. Тонкая такая, прямо светится.
Он поднёс чашку к лампе, чтобы показать, как она светится.
Карина сняла пальто. Повесила его на крючок, промахнулась, повесила снова.
Глеб пришёл в начале девятого. Соню он забрал с английского, и она влетела в прихожую первой, споткнулась о баул и замерла, разглядывая чужие сапоги сорок четвёртого размера.
— Мам, а кто это?
— Тётя Жанна приехала. И дядя Эдик. И Тимофей.
— А где он будет спать?
Отличный вопрос., подумала Карина. Самый лучший вопрос за весь вечер.
Тимофею было шестнадцать. Высокий, худой, с пушком над губой, который он, видимо, считал усами, в огромных наушниках, из которых что-то глухо бухало. Всё это время он сидел в Сониной комнате на Сониной кровати и играл в телефон, положив ноги в носках на подушку с вышитым зайцем.
Глеб поцеловал сестру, пожал руку Эдику, похлопал племянника по плечу. Он делал это легко, почти радостно, и Карина смотрела на его спину в синей рубашке и не могла понять одну вещь. Он удивился? Или нет?
— Ну вы даёте, — сказал Глеб. — Без звонка.
— Так я тебе писала! В четверг ещё!
— Писала?
— Глебушка, ну ты что. Я тебе голосовое скидывала, ты ещё сердечко поставил.
Глеб полез в карман за телефоном. Потёр затылок. У него была эта привычка с тех пор, как Карина его знала: когда он попадался, рука сама поднималась к затылку и тёрла коротко стриженные волосы против роста, как будто там чесалось.
— А, ну да. Я не послушал, в машине был.
Жанна засмеялась, звонко, на всю квартиру.
— Вот он всегда такой! Мама говорит: Глеб у нас в облаках живёт.
Карина пошла на кухню. На плите стояла её чугунная сковорода, в которой она жарила только сырники. В сковороде лежала мойва, почерневшая с одного бока. Раковина была заставлена тарелками. Рядом, на столешнице, стояла трёхлитровая банка с огурцами, и под ней уже расползлось мокрое кольцо рассола.
Она взяла губку. Подержала её в руке. Положила обратно.
— Где они будут спать? — спросила Карина.
Они сидели в спальне на краю кровати. Дверь закрыта, за дверью работал телевизор, Эдик переключал каналы и комментировал каждый вслух. Соня спала между ними, в середине большой кровати, свернувшись калачиком, потому что её комната теперь была занята.
— Ну, Тимоха в Сониной. Жанна с Эдиком на диване в зале, он раскладывается.
— Глеб. Он раскладывается, но у него пружина. Ты сам говорил, что на нём спать невозможно.
— Потерпят неделю.
— Неделю, — повторила она.
— Карин, ну что ты. Это моя сестра. Они в Самару приехали, у Эдика там что-то с работой, какое-то собеседо… какие-то встречи, я не вникал. Неделю поживут, и всё.
— Мне никто не позвонил.
— Она же писала.
— Тебе писала. А живут они в моей квартире.
Он посмотрел на неё. Долго, внимательно. И она сразу пожалела о слове «моей». Не потому что оно было неправдой, квартира и правда была её. Однокомнатную ей оставила бабушка, Карина продала её, взяла ипотеку на эту двушку, выплатила последний платёж за полгода до свадьбы и помнила, как стояла у банкомата и не могла поверить, что всё. Нет, дело было не в правде. Дело было в том, что за девять лет брака она ни разу это вслух не сказала.
— Нашей, — сказала она. — Я имела в виду нашей.
— Я понял, что ты имела в виду.
Он лёг, отвернулся к стене. Соня завозилась, закинула ногу Карине на живот.
За стенкой Эдик смеялся над каким-то шоу, и смех у него был громкий, раскатистый, с присвистом в конце. Карина лежала и слушала. На кухне капал кран. Она всегда затягивала его на ночь, а сегодня забыла, потому что к кухне было не подойти: там сидела Жанна и разговаривала с кем-то по телефону, тоже громко.
— Да нормально устроились! Ага. Нет, она ничего. Ну, поджала губы, конечно, но куда она денется.
Куда она денется, мысленно повторила Карина. Знатный вопрос.. Второй лучший вопрос за вечер.
Субботнее утро началось в шесть сорок. Эдик кашлял на балконе.
Балкон у них был застеклённый, Карина выращивала там в ящиках петрушку, мяту и маленький лимон, который три года не хотел цвести, а этим летом вдруг выпустил два бутона. Она вышла в коридор в ночной рубашке и увидела через стекло балконной двери широкую полосатую спину. Эдик курил, стряхивая пепел в горшок с лимоном.
Она открыла дверь. Холодный воздух, запах табака, дым полз по стеклу.
— Эдик, у нас не курят в квартире.
— Так я ж на балконе.
— Балкон тоже квартира. Он застеклён. Дым идёт в комнаты, там ребёнок.
— Ой, да ладно, я форточку открыл. Ты не переживай, хозяйка. Я аккуратный.
Он затушил окурок о край горшка и воткнул его в землю, рядом со стволом.
Карина вытащила окурок двумя пальцами. Он был тёплый и влажный. Она донесла его до мусорного ведра на вытянутой руке и выбросила, и руки у неё были сухие, спокойные, а в висках стучало так, что она слышала этот стук.
На кухне Жанна уже жарила оладьи.
— Садись, Кариночка! Я вам тут хозяйничаю, ты отдыхай. Суббота же. Я знаю, как ты на работе устаёшь.
Откуда ты знаешь, подумала Карина. Ты у нас последний раз была три года назад, на Сонин день рождения, привезла ей куклу, которую Соня подарила подружке через неделю.
— Спасибо, — сказала она. — Я кофе.
— Кофе у вас кончился. Эдик последний допил, он без кофе не человек. Я чай заварила, в чайничке, там на столе.
Чайник стоял на столе. Тот самый, из сервиза, с круглыми боками и синим узором. Карина подошла, взяла его в руки, почувствовала через фарфор тепло заварки.
— Жанна. Этот сервиз бабушкин. Им не пользуются.
— Как не пользуются? — Жанна обернулась с лопаткой, и с лопатки капнуло тесто. — Посуда же для того и есть, чтоб пользоваться. Ты что, для музея его держишь? Мама наша всю жизнь так: хрусталь в стенке, пыль на нём, а на стол ставит кружки со сколами. Я ей говорю: мам, помрёшь, так и не попьёшь из хрусталя.
— Это память.
— Ну так тем более! Бабушка твоя радуется, что из её чашек пьют. Она ж для людей покупала, не для полки.
Карина молча перелила заварку в обычный заварник, стеклянный, с ситечком. Сполоснула бабушкин чайник, вытерла полотенцем, унесла в зал. Там, на разложенном диване, среди скомканного одеяла спал Эдик, вернувшийся с балкона. Храпел, раскинув руки. Сервант стоял рядом с его головой.
Она открыла стеклянную дверцу тихо-тихо.
Чашек было пять.
Она пересчитала. Потом ещё раз, отодвигая блюдца. Пять чашек и шесть блюдец. На кухне она нашла шестую, в раковине, под сковородкой. Чашка была целая, но от края откололся маленький треугольник, прямо по синему узору. Острый скол, светлый на изломе.
Карина стояла у раковины и держала чашку. Вода из крана лилась, и она её не закрывала.
— Ой, — сказала Жанна у неё за спиной. — Это Эдик, наверное. Он ночью воду пил, темно было. Да там чуть-чуть, незаметно. Клеем можно. У меня знакомая клеем всё клеит, хоть что.
— Не надо клеем.
— Ну как хочешь.
Она вернулась к оладьям. Карина завернула чашку в бумажную салфетку и положила в верхний ящик комода в спальне, туда, где лежали её документы и Сонино свидетельство о рождении. Почему именно туда, она не знала. Просто это был ящик, который никто, кроме неё, не открывал.
— Неделю, — сказала Лидия. — А сегодня какой день?
— Среда.
— С пятницы. Значит, до пятницы. Потерпишь.
Лидия Аркадьевна работала с Кариной в одном кабинете шестой год. Бухгалтерия частной стоматологии на Ново-Садовой, два стола, окно на парковку, чайник с накипью, который никто не хотел мыть. Лидии было пятьдесят семь, она носила очки на цепочке и говорила коротко, как отбивала мячи.
— Я терплю.
— Вижу. Ты третий раз один и тот же акт открываешь.
Карина закрыла акт. Открыла снова.
— Они мою пижаму стирали, — сказала она. — Жанна. Взяла всё из корзины и постирала вместе со своими вещами. На шестидесяти. Моя пижама теперь Соне впору.
— Заботливая.
— Она правда заботливая. Вот в чём беда, Лида. Она правда готовит, правда стирает, правда вчера полы помыла. Я прихожу, а у меня всё переставлено. Специи в другом шкафу, кастрюли в другом. Крупы пересыпаны в банки, подписаны маркером. Её почерком. Я открываю холодильник, а там не мой холодильник.
— А муж?
— А муж рад. Муж с Эдиком в субботу футбол смотрели до часу ночи. Муж говорит, я преувеличиваю.
Лидия сняла очки. Они повисли на цепочке, качнулись.
— Преувеличиваешь, значит. А квартира чья?
— Лида.
— Нет, ты скажи. Чья?
— Моя. До брака. Но это не имеет значения, мы же семья.
— Семья, — кивнула Лидия. — У меня тоже семья была. Мы с Колей десять лет его маму у себя держали. Сначала на недельку. Она приехала на недельку в девяносто восьмом, я пироги пекла к встрече.
Она надела очки обратно и уткнулась в экран.
— И что? — спросила Карина.
— Ничего. Похоронили в две тысячи восьмом. Хорошая была женщина. Только я все десять лет на кухне как в гостях жила.
Карина долго смотрела на неё. Потом на свои руки на клавиатуре. Ногти она не красила уже неделю, и лак облез с безымянного, осталась только полоска у самого основания.
— Они до пятницы, — сказала она.
— Ну конечно, — сказала Лидия.
Вечером в прихожей не было её тапочек.
Серые, войлочные, с вышитой снежинкой, их подарила Соня на Восьмое марта, купила на свои, копила с карманных. Карина искала их под тумбочкой, за баулами, в шкафу. Тапочки нашлись на Жанне. Та сидела на кухне, поджав одну ногу под себя, и чистила картошку.
— Ой, это твои? Я думала, гостевые. Они в прихожей стояли.
— Мои.
— Возьми, конечно, возьми. — Жанна стряхнула их с ног, но на пол, под стол, и не подвинула. — Слушай, Карин. Я тут подумала. Ты не против, если мы ещё немножко побудем? Эдику там надо в одно место съездить, в понедельник только примут.
Карина наклонилась за тапочками. Под столом было липко: кто-то пролил компот и не вытер.
— Сколько немножко?
— Ну, до среды. Или до четверга. Там как пойдёт.
— Жанна. Мне нужно, чтобы Соня спала в своей комнате. У неё контрольная в пятницу, она не высыпается. Она спит между нами, крутится, Глеб в шесть уходит, будит её.
— Так пусть Тимоха на раскладушке. У вас есть раскладушка? У мамы есть, давай я маме позвоню, она Глеба пошлёт.
— Я не про раскладушку.
— А про что?
Жанна подняла голову. Глаза у неё были серые, круглые, как у Глеба, и такие же ясные. И в этих глазах не было ни хитрости, ни вызова. Только вопрос. Чистый, детский вопрос.
И Карина не нашла, что сказать. Совсем. Она надела тапочки. Они были тёплые изнутри, чужим теплом, и она шла в них по коридору, и ей хотелось их снять.
В пятницу позвонила свекровь.
— Кариночка, солнышко. Как вы там, не тесно?
Валентина Петровна звонила редко, по праздникам и когда ей что-то было нужно. Голос у неё был певучий, с растянутыми гласными, она называла всех уменьшительно и никогда, ни разу за девять лет, не сказала Карине ничего обидного. Ни разу. От этого было только труднее.
— Тесновато, Валентина Петровна.
— Ну потерпите, золотко, потерпите. Своя же кровь. Жанночка у меня одна дочка, ей сейчас тяжело.
— Тяжело?
В трубке помолчали. Где-то там, в квартире на Безымянке, работало радио.
— Ну как тяжело, — сказала свекровь другим голосом. — У всех сейчас тяжело. Глебушка тебе не говорил разве?
— Что не говорил?
— А, ну это пусть он сам. Я в их дела не лезу. Я чего звоню-то. Ключик мой у Жанночки остался, ты, если что, у неё заберёшь. А то я свой-то отдала, а у меня теперь и нет.
Ключик. Карина вспомнила его сразу: латунный, от верхнего замка, на красной атласной ленточке, завязанной бантиком. Она сама его сделала и сама отдала свекрови пять лет назад, когда Соня болела ветрянкой и надо было, чтобы кто-то мог прийти посидеть днём. Ленточку взяла из коробки с ёлочными игрушками, потому что другой не нашлось. Свекровь тогда растрогалась: «Прямо как подарок».
Соня выздоровела. Ключ остался.
— Хорошо, — сказала Карина. — Я заберу.
— Ты не сердись на них, солнышко.
— Я не сержусь.
Она положила телефон на стол экраном вниз. Взяла со стола полотенце, сложила его вдвое, потом вчетверо, потом развернула.
Глебушка тебе не говорил разве.
В субботу, ровно через неделю после приезда, Карина накрыла стол.
Она решила так: не ссориться. Сделать красиво, по-человечески. Прощальный обед, курица в духовке с картошкой, салат, пирог с яблоками. Пусть уедут с хорошим. Пусть потом говорят матери, что Карина приняла как родных.
Эдик ел с аппетитом, отламывал хлеб руками, макал в соус.
— Хозяйка, золотые руки. Жанка, учись.
— Да я-то умею, — сказала Жанна. — Мне просто не для кого было особо.
Глеб налил всем компота. Соня ковыряла вилкой курицу и поглядывала на Тимофея: тот сидел с наушником в одном ухе и ел молча, быстро, как едят подростки, не поднимая головы.
— Ну что, — сказала Карина, и сама удивилась, как легко это прозвучало. — Когда поезд? Глеб вас отвезёт на вокзал.
Эдик перестал жевать.
Жанна посмотрела на Глеба. Глеб посмотрел в тарелку. Рука его поднялась к затылку, потёрла, опустилась.
— Карин, — сказал он. — Давай после обеда.
— Какой поезд? — спросил Тимофей.
Все повернулись к нему. Он вынул наушник из уха и смотрел удивлённо, с кусочком курицы на вилке.
— Мы ж никуда не едем. Мам, ты же сказала, я в понедельник в новую школу иду. Которая за углом.
В кухне стало очень тихо. Слышно было, как гудит холодильник и как за окном, во дворе, кто-то пытается завести машину и она не заводится, чихает и глохнет.
— В какую школу, Тимофей? — спросила Карина.
— Ну, в сто тридцать вторую. Мама документы отнесла. Ей там сказали, что надо только регистрацию какую-то. Временную. У вас.
Жанна положила вилку.
— Тимоша, иди в комнату.
— Чё я сказал-то?
— Иди, я сказала.
Он ушёл, волоча ноги, задел плечом дверной косяк. Соня посмотрела на мать, потом на отца.
— Сонечка, ты тоже иди, — сказала Карина. — Возьми пирога. Мультики включи.
Соня взяла кусок пирога и ушла, оглядываясь.
Карина сидела и смотрела на курицу. Корочка потрескалась, золотая, красивая. Она её два часа запекала, поливала соком каждые двадцать минут.
— Я слушаю, — сказала она.
Говорил Эдик. Жанна плакала, тихо, промокая глаза бумажной салфеткой, а Эдик говорил, и голос у него был уже не раскатистый, а глухой, как из бочки.
Он вложился. Приятель предложил дело: грузоперевозки, две машины в лизинг, заказы есть, всё схвачено. Эдик заложил квартиру в Сызрани, их трёшку, которую они получили когда-то от его родителей. Приятель исчез весной вместе с машинами. Долг остался. Квартиру продали в сентябре, отдали банку, осталось немного, на съём в Сызрани не хватало даже на полгода, а работы там для Эдика не было.
— А тут город, — сказал он. — Тут работа есть. Я на склад устроюсь, у меня права категории С, меня возьмут. Встанем на ноги, снимем. Ну, до весны. Глеб сказал, до весны нормально.
Глеб сказал.
Карина медленно повернулась к мужу. Он сидел, сцепив пальцы на столе так, что костяшки побелели.
— Когда? — спросила она.
— Карин…
— Когда ты это сказал?
— В сентябре, — сказала Жанна сквозь салфетку. — Он приезжал к маме на день рождения, я ему всё рассказала. Он сказал: приезжайте, конечно. Он сказал, ты не будешь против. Он сказал, что сам тебе скажет.
Самое странное, что в этот момент Карина ничего не почувствовала. Совсем ничего. Только увидела вдруг, как на скатерти, прямо рядом с её рукой, лежит крошка от пирога. Одна крошка, жёлтая, с кусочком яблока. И она смотрела на эту крошку и думала: надо смахнуть. А рука не двигалась.
В сентябре. Шесть недель назад. Они шесть недель ходили в кино, выбирали Соне куртку, спорили, какие шторы повесить в зал. Он шесть недель спал рядом.
— Я хотел, — сказал Глеб. — Я правда хотел. Всё момента не было.
— Момента, — повторила она.
Она встала, взяла свою тарелку и понесла к раковине. Выбросила курицу в ведро. Всю, с корочкой. Вымыла тарелку. Вытерла. Поставила в шкаф.
И ушла в спальню, закрыв за собой дверь. Не хлопнула. Закрыла тихо, до щелчка.
Он пришёл через час. Сел на край кровати, там, где она сидела в первую ночь.
— Ты не спишь.
— Нет.
— Карин. Ну пойми ты. Ей некуда. Это моя сестра, у неё пацан, ему в школу надо. Что я должен был сделать? Сказать: живите на вокзале?
— Ты должен был сказать мне.
— Ты бы отказала.
— Может быть. А может быть, нет. Ты не знаешь, Глеб. Ты не дал мне шанса узнать самой.
Он помолчал. В темноте она видела только его силуэт на фоне окна… Нет. Не на фоне. Силуэт у окна, плечи опущены, голова вниз.
— Я знал, что ты отказала бы, — сказал он. — Ты не любишь, когда у тебя в доме чужие. Ты даже маму мою на Новый год не зовёшь с ночёвкой.
— Я её зову. Она сама не остаётся.
— Потому что чувствует.
Карина села. Одеяло сползло с плеч, в спальне было прохладно, батареи ещё грели вполсилы.
— Что она чувствует?
— Что это твоя квартира. Всегда твоя. Ты так живёшь, будто тут всё твоё. Твоя посуда, твоя бабушка, твой лимон на балконе. А я тут кто?
Она не ответила. Потому что это было первое честное, что он сказал за неделю. Может, за год. И ответить на это было нечего, кроме такой же честности, а на честность у неё сейчас не было сил.
— Ты мог мне это сказать, — проговорила она наконец. — Вот это. Не про Жанну. Про себя. Когда-нибудь раньше.
— Мог.
— Почему не сказал?
Он пожал… Нет, он не пожал плечами. Он просто сидел не двигаясь, и эта неподвижность была ответом.
— Они не могут остаться до весны, — сказала она.
— Карин.
— Я не выгоняю их на улицу. Я найду им квартиру. Я помогу с первым месяцем. Но они не могут жить здесь, Глеб. И я не буду регистрировать Тимофея. Не потому что жалко. Потому что ты решил за меня. А если я сейчас соглашусь, ты так и будешь решать. Всегда. Всё.
— Ты ставишь мне условие?
— Нет. Я говорю, как будет.
Он встал. Постоял у двери.
— Я пойду на кухню, — сказал он. — Посижу.
Она слышала, как он идёт по коридору, как говорит что-то Жанне вполголоса, как всхлипывает Жанна. Потом хлопнула балконная дверь. Кто-то закурил. Она не стала выходить проверять, кто.
Утро воскресенья было серым и мокрым. Над двором висел туман, фонари ещё горели, хотя уже рассвело.
Карина встала в шесть. Оделась, заварила себе чай в Сониной кружке с котом, другие были грязные. Села за ноутбук на кухне. Жанна вышла в половине восьмого, в своём халате, коричневом, застиранном, не в бирюзовом. Бирюзовый висел в ванной на крючке, выстиранный и аккуратно расправленный.
Жанна остановилась в дверях.
— Ты не спала, что ли?
— Спала. Немного.
— Я тоже.
Она подошла к плите, взяла чайник, повертела и поставила обратно, не включив. Лицо у неё было опухшее, веснушки казались бледнее.
— Кариш. Ты прости меня.
Карина подняла голову от экрана.
— Я правда думала, что он тебе сказал. Честное слово. Я бы не поехала так. Ну, может, и поехала бы, куда деваться, но я бы хоть позвонила тебе сама. Я правда думала, ты знаешь. А ты стоишь в прихожей с кефиром, и лицо у тебя такое… Я тогда и поняла. И испугалась. И давай болтать, и оладьи эти, и полы. Думала, если буду полезная, ты не выгонишь.
Карина долго на неё смотрела. Потом развернула ноутбук экраном к ней.
— Смотри. Однушка на Гагарина, от твоей новой школы двадцать минут пешком. Хозяйка пенсионерка, живёт у дочери. Я ей звонила вчера в одиннадцать вечера, она не спала. Сегодня в двенадцать можно посмотреть. Двадцать две тысячи плюс свет. Первый месяц я заплачу. Залог тоже.
Жанна смотрела на экран. На фотографии: кухня с клеёнкой в цветочек, узкий диван, ковёр на стене.
— Там ковёр, — сказала она.
— Ковёр можно снять.
— Нет, — сказала Жанна. — Пусть висит. У нас в Сызрани такой же висел. Бабушки Эдиковой.
И заплакала опять, но по-другому. Не в салфетку. Просто стояла у плиты в застиранном халате, и слёзы текли, а она их не вытирала, потому что руки у неё были заняты: она держала край Карининого ноутбука, как держат поручень в автобусе.
— Жан, — сказала Карина. — И Тимофею нужна регистрация для школы. У хозяйки спросим. Если не согласится, я поговорю с директором сто тридцать второй, у меня там подруга работает, завуч. Временная по месту пребывания, на съёмной её тоже можно, если собственник даст согласие. Разберёмся.
— А ты чего сама не хочешь? Прописать?
Карина закрыла ноутбук. Провела ладонью по крышке.
— Потому что это мой дом, Жанна. Я не хочу, чтобы у меня в доме жили, а я в нём была гостьей. Я это не про тебя. Я это про себя.
Жанна кивнула. Медленно, будто что-то взвешивала.
— Эдик будет злиться.
— Пусть.
— А Глеб?
Этого Карина не знала. Она встала, вылила остывший чай в раковину и сполоснула Сонину кружку с котом.
Эдик злился громко. Весь час, пока они ехали на Гагарина в Глебовой машине, он говорил. Про то, что свои так не поступают. Про то, что у них в Сызрани, когда его брат прогорел, всей семьёй полгода кормили. Про то, что женщина в доме должна быть мягче. Глеб вёл молча. Карина сидела сзади рядом с Жанной. Жанна смотрела в окно.
На светофоре у Дворца спорта Эдик замолчал. Как будто кончился завод.
— Двадцать две, — сказал он в тишину. — Это ж грабёж.
— Эдик, — сказала Жанна, не отворачиваясь от окна. — Закрой рот. Пожалуйста.
Он закрыл.
Хозяйка, Римма Сергеевна, маленькая, в берете и с палочкой, ждала их у подъезда. Пахло в подъезде кошками и свежей побелкой, лестница была крутая, лифта не было. Квартира на третьем этаже. Кухня шесть метров, окно во двор, где росла огромная, уже жёлтая берёза.
Жанна вошла, огляделась, потрогала ковёр на стене.
— Живите, — сказала Римма Сергеевна. — Только цветы мне поливайте. У меня там на окне фиалки, три горшка. Я их двадцать лет держу.
— Будем поливать, — сказала Жанна. — Честно. Я цветы люблю.
Карина стояла в прихожей и смотрела, как Жанна трогает фиалку пальцем, осторожно, одним касанием, как трогают щёку спящего ребёнка. И подумала вдруг, что ничего она про эту женщину не знала. Девять лет. Совсем ничего.
На обратном пути Эдик молчал. У подъезда он вылез из машины первым, достал сигареты, посмотрел на Карину и убрал пачку обратно в карман.
— Ты это, хозяйка, — сказал он, глядя куда-то мимо. — За чашку извини. Я не нарочно. Я ночью с неё пил, её в темноте не видно, белая она. Об кран стукнул.
— Я знаю, что не нарочно.
— Я склею. У меня клей есть, для фарфора, хороший.
— Не надо, Эдик.
— Ну как знаешь.
Он закурил всё-таки. Отошёл к скамейке, сел, выпустил дым вверх, в мокрые ветки тополя.
Во вторник они переезжали. Глеб отпросился с работы, возил баулы в три захода, потому что в машину помещались только два, а ещё было ведро с огурцами, которое Жанна наотрез отказалась оставлять, и сумка Тимофея с приставкой.
Карина пришла с работы в шесть. Квартира стояла пустая и огромная. Диван в зале сложен. На нём лежал сложенный пододеяльник, свежий, пахнущий их порошком. Жанна постирала всё, что было в доме, перед отъездом. Даже шторы в Сониной комнате, и они висели ещё чуть влажные, отяжелевшие.
На кухне всё стояло по-жанниному: крупы в банках с надписями маркером, специи в левом шкафу. На холодильнике под магнитом лежала записка, тетрадный листок в клетку. Круглый почерк, как у школьницы:
«Кариш, суп в синей кастрюле, борщ. На три дня хватит. Банки не выбрасывай, пригодятся. Ключ отдам Глебу. Спасибо тебе. Ж.»
Карина прочитала два раза. Сняла записку, сложила и положила в карман.
Борщ был ещё тёплый. Она налила себе тарелку, села у окна и ела медленно, ложку за ложкой. Он был немножко пересолен и очень вкусный. Со свёклой, нарезанной соломкой, тонко-тонко, так, как режут только очень терпеливые люди.
Глеб приехал в девятом часу. С Соней, забрал её с английского по дороге. Соня сразу убежала в свою комнату и крикнула оттуда:
— Мама! У меня кровать пахнет чужим!
— Постельное поменяй, там в шкафу, на второй полке!
— Сама поменяю?
— Сама. Ты большая.
Глеб стоял в прихожей. Он не разувался. В руке у него был ключ. Латунный, на красной атласной ленточке, чуть выцветшей, бантик развязался и висел двумя хвостиками.
— Жанна передала, — сказал он.
Карина взяла ключ. Ленточка была мягкая, затёртая до блеска на сгибе, там, где пять лет висела на свекровином гвоздике в прихожей.
— Спасибо.
Он всё стоял и не разувался.
— Карин. Я поеду к маме на пару дней. Мне надо… мне подумать надо.
Она кивнула. Горло не слушалось, и она просто кивнула ещё раз.
— Я не ухожу, — сказал он. — Ты не думай. Я просто… я неделю смотрел, как ты тут ходишь с этим лицом, и я понимал, что это я сделал. Не Жанка. Я. И мне надо это… переварить. Где-нибудь не здесь.
— Хорошо.
— Ты злишься.
— Нет. — Она подумала. — Да. Немного. Но это пройдёт.
— А ты? — спросил он. — Ты-то… ты как тут будешь?
Она посмотрела на ключ у себя в ладони.
— Я замок поменяю, Глеб.
Он замер. Рука поднялась к затылку и остановилась на полдороге.
— Из-за меня?
— Нет. Из-за того, что у этой квартиры по городу ходит неизвестно сколько ключей, и я не знаю, у кого. Жанна могла сделать дубликат. Твоя мама могла. Ещё кто-то. Я не хочу больше приходить с работы и не знать, кто у меня на кухне.
— А мне?
— Тебе я дам новый.
Он долго на неё смотрел. Потом кивнул, развернулся и ушёл. Она слышала, как он спускается по лестнице, не на лифте, пешком, и шаги затихают этаж за этажом.
Слесарь пришёл в четверг, в десять утра. Карина взяла отгул. Лидия сказала в трубку: «Бери хоть неделю, я прикрою». И добавила: «Молодец», и повесила трубку, прежде чем Карина успела спросить, за что.
Слесарь был немолодой, седой, в синем комбинезоне, пах машинным маслом и холодной улицей. Он снял старую личинку, покрутил её в пальцах.
— Хороший был замок. Вы его сколько лет не меняли?
— Восемь.
— А ключей сколько?
Она подумала.
— Не знаю.
— Вот и я говорю, — сказал он, как будто продолжал давний разговор. — Все так. Ключи раздают, раздают, а потом не помнят кому. Потом приходят ко мне. Меняйте, говорят, мастер, у нас там полгорода ходит.
Он вставил новую личинку, проверил, поскрипел ключом туда-сюда. Выдал комплект: пять ключей на железном кольце, новеньких, блестящих, пахнущих металлом.
Карина заплатила. Закрыла за ним дверь. Повернула новый ключ, дважды. Замок щёлкнул глухо, тяжело, по-новому. Этот звук она ещё не знала.
Она прошла на кухню и открыла левый шкаф. Банки стояли в ряд, подписанные круглым почерком: «Гречка». «Рис». «Пшено». «Макароны рожки». Она подумала. Потом не стала ничего переставлять. Взяла только банку с надписью «Сахар», поставила на полку ниже, туда, где он стоял у неё всегда, и закрыла шкаф.
Потом пошла в спальню и открыла верхний ящик комода. Бабушкина чашка лежала там, завёрнутая в салфетку. Карина развернула её, поднесла к окну. Скол был маленький, треугольный, светлый на изломе, прямо по синему узору. Жанна была права: почти незаметно. Если держать правой рукой, скола не видно совсем, он оказывается с другой стороны.
Она отнесла чашку на кухню, вымыла, вытерла. Налила в неё чай. Обычный, из пакетика, с чабрецом. Села у окна.
Чай в тонком фарфоре остывал быстро, и пальцам было горячо. Она держала чашку двумя руками. Чай пах чабрецом и немного мятой с балкона, она бросила туда один листок. На балконе, в ящике, лимон стоял с двумя бутонами, которые так и не раскрылись, но и не опали. Держались.
В прихожей на крючке висели два ключа. Старый, латунный, на выцветшей красной ленточке. И новый, блестящий, на железном кольце, отцепленный от комплекта. Для Глеба.
Она не знала, приедет ли он в субботу, как обещал по телефону вчера вечером. Голос у него был тихий, усталый, и в конце он сказал: «Я Соне куплю тот конструктор, который она хотела». А потом помолчал и добавил: «И тебе чего-нибудь. Не знаю чего. Придумаю». И она сказала: «Придумай». И это было больше, чем они сказали друг другу за последний месяц.
Старый ключ она не выбросит. Она это уже знала. Уберёт в коробку с ёлочными игрушками, откуда когда-то взяла ленточку. Пусть лежит.
А новый будет висеть на крючке, пока он не придёт.
Карина допила чай. Поставила чашку на блюдце, аккуратно, сколом к стене. За окном, во дворе, кто-то опять пытался завести машину, и она опять не заводилась. А потом завелась.
В субботу утром в замке повернулся ключ. Не новый. Глеб звонил в дверь, долго, два коротких и один длинный, как звонил, когда они только познакомились и он приходил к ней в эту квартиру, ещё чужую для него, с тортом и с цветами, которые всегда покупал не те.
Она пошла открывать. Сняла с крючка новый ключ и держала его в кулаке, пока поворачивала замок.













