Четыре года Вера жила у свекрови «временно», копила на своё жильё и считала каждую копейку. Когда ключи от новой квартиры были почти в руках, Нелли Аркадьевна поставила условие. А потом Вера нашла квитанцию, которой не должно было быть.
Ключи от новой квартиры Вера держала в кармане куртки третий день и ни разу их никому не показала. Даже Глебу.
Брелок был дурацкий, красная пластиковая вишенка, его отдала риелтор вместе со связкой: «Чтобы не путали, у всех моих клиентов вишенки». Вера перебирала его пальцами в метро, в очереди в поликлинике, на родительском собрании, и пластик уже стал тёплым, как камешек с пляжа. Она сама не понимала, чего ждёт. Может, момента. Может, смелости.
На кухне у свекрови пахло жареной капустой и валокордином. Нелли Аркадьевна стояла у плиты в сиреневом халате, спиной к двери, и мешала пирожковую начинку деревянной лопаткой с обугленным краем.
— Ты соль брала? — не оборачиваясь, спросила она.
— Брала. На верхней полке, за гречкой.
— За гречкой у меня крахмал. Соль у меня всегда слева. Четыре года живёшь, а не запомнила.
Вера открыла шкафчик. Соль стояла слева. Она поставила пачку на стол и отошла к окну, где на подоконнике сохла Сонина акварель: кривой дом, три окна, в каждом по жёлтому квадрату.
Четыре года. Они переехали сюда осенью, когда у Глеба закрылся цех и платить за съёмную однушку стало нечем. Договорились на полгода, пока он найдёт работу. Потом полгода растянулись на год, потом Вера сказала: давай копить на первый взнос, раз уж всё равно живём здесь. И они копили. Она брала подработку, вечерами сводила чужие отчёты на ноутбуке, который грелся так, что приходилось подкладывать под него разделочную доску.
— Ты чего застыла? — Нелли Аркадьевна повернулась. Короткая седая стрижка, янтарные бусы в два ряда даже поверх халата, брови нарисованы чуть выше, чем растут свои. — Тесто подошло. Лепить будешь или опять свои бумажки?
— Буду лепить.
— Вот и лепи. А то я одна, как лошадь.
Вера вымыла руки. Вода из крана шла тонкой струёй, потому что свекровь прикручивала вентиль под раковиной, экономила. Счётчики, говорила она. Счётчики всё видят.
Тесто было мягкое и липкое. Вера отщипывала кусочки, раскатывала, клала начинку, защипывала края, как учила когда-то её собственная мама, в другом городе, в другой жизни. Нелли Аркадьевна переделывала каждый третий пирожок: разворачивала, добавляла капусты, защипывала заново. Молча. Губы поджаты.
И Вера молчала тоже. Потому что в кармане куртки, в прихожей, лежали ключи.
Глеб пришёл в начале девятого. Вера услышала, как он возится с замком: у него была привычка сначала дёргать ручку, а потом уже поворачивать ключ, будто проверял, не открыто ли.
— Мам, привет. Верунь.
Он чмокнул мать в висок, потом Веру в макушку. От него пахло улицей и машинным маслом, он теперь работал в сервисе на Каширке, чинил автобусы. Руки отмывал специальной пастой, но под ногтями всё равно оставалась тонкая чёрная кайма.
— Руки мой, пирожки остывают, — сказала Нелли Аркадьевна.
— Щас.
Соня выбежала из комнаты в пижаме с зайцами, повисла у отца на шее.
— Пап, у меня пятёрка по окружающему!
— Ого. Это за что?
— За круговорот воды. Я нарисовала тучку, и она плачет в реку.
— Тучки не плачут, — сказала бабушка. — Тучки выпадают осадками. Учительница у вас какая-то несерьёзная.
Соня отпустила отца и ушла обратно в комнату. Дверь прикрыла аккуратно, не хлопнула. Девять лет, а уже научилась закрывать двери так, чтобы не было звука.
Вера смотрела на эту дверь дольше, чем нужно.
За ужином Глеб ел быстро, как ест человек, простоявший весь день над открытым капотом. Нелли Аркадьевна подкладывала ему пирожки и рассказывала про соседку с пятого, которая опять затопила ванную. Вера крутила в руках свою кружку. Белая, с отбитой ручкой, осталась от прежних хозяев квартиры, ещё от покойного свёкра. Её никто не выбрасывал, и Вера как-то сама собой стала из неё пить. Держать приходилось за бок, горячий.
— Глеб, — сказала она. — Нам одобрили.
Он перестал жевать.
— Что одобрили?
— Ипотеку. Двушка в Бирюлёве, я тебе показывала. Вторичка, девятый этаж. Сделка была в понедельник.
Нелли Аркадьевна поставила чайник на стол. Стук был громче, чем нужно.
— В понедельник, — повторил Глеб. — А сегодня четверг.
— Я хотела сказать. Ждала.
— Чего ждала?
Вера не ответила. Она смотрела на свекровь, а свекровь смотрела на сына, и в кухне стало слышно, как гудит холодильник, старый «Бирюса» с магнитиком из Анапы.
— Это как это, сделка? — спросила Нелли Аркадьевна. — Без меня?
— Это наша квартира, Нелли Аркадьевна. Мы с Глебом покупаем.
— Наша, — свекровь усмехнулась. — Наша. Слышишь, сынок? У неё всё своё. А мать как же?
— Мам, ну мы же говорили, что будем копить…
— Говорили! Говорили про когда-нибудь. А когда-нибудь это не в понедельник.
Она села. Бусы стукнули о край стола. Взяла пирожок, разломила пополам и не стала есть.
— Я вам вот что скажу, — начала она ровным голосом, и Вера почему-то подумала, что этот голос она репетировала. — Не смейте переезжать от меня. Вы обязаны меня содержать. Я вас четыре года кормила, крыша над головой, свет, вода. Я пенсионерка. Мне шестьдесят три года, у меня давление. Кто мне будет лекарства покупать? Кто за квартиру платить будет?
— Мам…
— Что мам? Сына вырастила, а он меня на улицу.
— Вас никто не выгоняет на улицу, — сказала Вера. — Вы остаётесь в своей квартире.
— Одна! В трёх комнатах! С моим давлением!
Глеб отодвинул тарелку. Посмотрел на жену, потом на мать, потом на свои руки с чёрной каймой под ногтями.
— Давайте завтра поговорим, — сказал он. — Устал я.
Он ушёл в комнату. Нелли Аркадьевна осталась сидеть над разломанным пирожком. Вера собрала тарелки и понесла к раковине.
Вода шла тонкой струйкой. Она подставила кружку с отбитой ручкой, и вода подступала к краю медленно, по капле, и Вера стояла и ждала, пока наберётся, хотя кружка была ей совсем не нужна.
Ночью она не спала. Глеб лежал на спине, дышал тяжело, но тоже не спал: она это знала по тому, как он не ворочался. Когда Глеб спит, он крутится, стягивает одеяло, бормочет. А сейчас лежал, как на досках.
— Ты правда в понедельник подписала? — спросил он в темноту.
— Правда.
— И молчала три дня.
— Молчала.
— Почему?
Вера повернулась на бок. За стеной, в Сониной комнате, скрипнула кровать. Дальше, через коридор, у свекрови работал телевизор: она засыпала под него, под ночные сериалы про следователей.
— Потому что знала, что будет вот это, — сказала Вера. — Вот ровно это. И хотела ещё три дня пожить, как будто оно уже случилось. Как будто мы уже там.
— Мать не со зла.
— Я не говорю, что со зла.
— Она одна. Отец умер, ей тяжело.
— Глеб, отец умер девять лет назад. Когда мы сюда въехали, она уже пять лет жила одна и прекрасно справлялась. Она в бассейн ходила. Она на Селигер ездила с подругами.
Он помолчал.
— Она сказала, что мы обязаны.
— Ты обязан, если она нетрудоспособна и нуждается. Это по закону так. А нуждается ли она, это ещё вопрос.
— Ты что, юриста спрашивала?
— Я читала.
Он сел в кровати. В свете уличного фонаря, пробивавшегося сквозь штору, Вера видела его профиль: нос с горбинкой, который достался ему от отца, отросшая щетина, узкий подбородок.
— Ты уже всё решила, да? Сама. Без меня.
— Я четыре года решала сама, Глеб. Кто считал, сколько у нас на накопительном? Кто сидел ночами с отчётами? Кто ходил по банкам?
— Я работал.
— Я тоже.
Он лёг обратно. Отвернулся к стене. Минут через двадцать начал крутиться и стягивать одеяло.
А Вера лежала и слушала, как за стеной следователь в телевизоре кого-то допрашивает, и думала: почему человеку, который прожил с тобой одиннадцать лет, надо объяснять, что ты тоже устала?
Утром свекровь не вышла к завтраку. Такого не было ни разу за четыре года. Нелли Аркадьевна вставала в шесть, варила овсянку на воде, открывала форточку и делала зарядку под радио, громко считая: «И раз, и два».
Сейчас на кухне было тихо и холодно. Форточка закрыта. На столе лежал тонометр в сером чехле, рядом блистер таблеток, выдавленный наполовину.
— Бабушка заболела? — спросила Соня, натягивая колготки прямо в коридоре.
— Бабушка отдыхает. Ешь быстрее, опоздаем.
Вера сварила кашу сама. Овсянка пригорела ко дну, потому что она забыла помешать, стояла у окна и смотрела на двор. Там дворник в оранжевом жилете сметал листья в кучу, а ветер их тут же разносил. Он сметал снова. Упрямо, без злости.
В комнате свекрови скрипнула дверь. Нелли Аркадьевна вышла в коридор, придерживаясь за стену одной рукой, в другой несла стакан с водой. Бусы на ней были и сейчас, поверх ночной рубашки.
— Давление двести, — сказала она, ни к кому не обращаясь. — Всю ночь. Никто даже не зашёл.
— Вызвать скорую? — Вера поставила кастрюлю на плиту.
— Не надо мне твоей скорой. Приедут, посмотрят и уедут. Мне покой нужен. А какой тут покой, когда родной сын в Бирюлёво собрался.
Глеб вышел из ванной, вытирая лицо полотенцем. Посмотрел на мать, на тонометр, на Веру.
— Мам, ты чего? Давай я на работу не пойду.
— Иди, иди. Мне ничего не надо. Мне уже ничего не надо.
Он пошёл. Вера видела, как он медлит в прихожей, надевает ботинок, потом снимает, потом снова надевает. Когда за ним закрылась дверь, свекровь поставила стакан на тумбочку, выпрямилась и пошла на кухню ровным шагом.
Налила себе кофе из турки. Добавила две ложки сахара с горкой. Села.
— Кашу пережгла, — сказала она. — Запах на всю квартиру.
Вера застегнула Соне куртку и вышла, не ответив. На лестнице она прислонилась спиной к холодной зелёной стене и постояла так секунд десять. Соня ждала у лифта и молча держала её за рукав.
— Мам. Мы правда переедем?
— Правда.
— А бабушка?
— Бабушка останется здесь. Мы будем приезжать.
Соня кивнула. Лифт пришёл, двери разъехались, внутри пахло кошками и чьим-то одеколоном.
— А у меня там будет своя комната?
— Будет.
— А можно я там дверь буду закрывать громко?
Вера нажала кнопку первого этажа. Посмотрела на дочь.
— Можно, — сказала она. — Хоть каждый день.
На работе Вера три раза перепутала номер договора и один раз отправила письмо не тому контрагенту. Начальница, Фаина Ильинична, женщина с тугим пучком и очками на цепочке, вызвала её к себе после обеда.
— Вер, ты где сегодня?
— Здесь.
— Не здесь. Голова у тебя где?
Вера села на стул для посетителей. Жёсткий, пластиковый, неудобный специально, чтобы посетители не задерживались.
— Свекровь, — сказала она. — Мы съезжаем, а она против.
— А. — Фаина Ильинична сняла очки, и они повисли на цепочке. — Классика. Сколько вы у неё?
— Четыре года.
— Долго. Я у своей два месяца продержалась, и то считаю подвигом. Ну и что она?
— Говорит, мы обязаны её содержать.
— Пенсия у неё какая?
— Не знаю. Не говорит. Мы ей каждый месяц на коммуналку даём, двенадцать тысяч. Она квитанции никому не показывает, в банке из-под печенья хранит.
Фаина Ильинична хмыкнула.
— В банке из-под печенья. У моей в коробке из-под обуви. Они все одинаковые, эти банки и коробки. Ты загляни как-нибудь.
— Неудобно.
— Неудобно, Вера, это когда тебя четыре года держат за квартирантку и называют семьёй. Остальное удобно.
Вера вернулась за свой стол и долго смотрела в монитор, не видя ни одной цифры. Двенадцать тысяч в месяц. За трёшку в спальном районе, где свекровь зимой держит батареи прикрученными и не включает свет в коридоре. Много это или мало? Она никогда не считала. Не хотела считать. Считать чужие деньги неприлично, так её учили.
А свои, получается, тоже нельзя было считать?
Банка из-под печенья стояла на холодильнике, как стояла все эти годы. Синяя, жестяная, с датскими человечками на крышке. Крышка была помята с одного края, и закрывалась банка туго, со скрипом.
Вера смотрела на неё вечером, пока резала хлеб. Свекровь в комнате разговаривала по телефону, громко, чтобы было слышно всем.
— Да, Тамарочка, представляешь? Бросают. Мать бросают. Внучку увозят, я её, может, и не увижу больше. Нет, он не виноват, это она. Она его крутит. Всегда крутила, я сразу говорила, что она себе на уме…
Вера положила нож. Руки остались на доске, пальцы прижаты к дереву так, что побелели ногти.
Глеб сидел за столом с телефоном, листал ленту и не поднимал головы. Он слышал. Не мог не слышать.
— Ты слышишь, что она говорит? — спросила Вера тихо.
— Она расстроена.
— Она говорит, что я тебя кручу.
— Вер, ну не начинай. Она соседке жалуется, это же ничего не значит.
— Это Тамара Петровна с третьего. Она завтра весь подъезд оповестит.
— И что? Тебе с этим подъездом детей крестить?
Он поднял глаза. Уставшие, покрасневшие по краям, и Вере вдруг стало его жалко: этого большого мужчину с чёрными ногтями, который никак не мог решить, кем быть в собственной семье, сыном или мужем.
— Глеб, — сказала она. — Ты хочешь переезжать?
Он долго молчал. На экране его телефона крутилось видео, какой-то мужик в гараже разбирал коробку передач.
— Хочу, — сказал он наконец. — Но мне её жалко.
— Мне тоже.
— Правда?
— Правда. Только жалость это не приговор, Глеб. Можно жалеть и уехать.
Свекровь в комнате замолчала. Потом послышался её голос уже тише, почти шёпотом, и Вера не разобрала слов. Только одно, повторенное два раза: «Кузьминки».
В субботу Нелли Аркадьевна уехала на рынок. Уезжала она всегда одинаково: в бежевом плаще, с клетчатой тележкой на колёсиках, в которой одно колесо заедало и тележка шла боком. Возвращалась часа через три, с картошкой, творогом и новостями.
Глеб повёл Соню на секцию гимнастики. Вера осталась одна.
Она вымыла посуду. Протёрла стол. Разложила по местам то, что и так лежало на местах. Потом постояла у холодильника, глядя на синюю банку.
Зачем она это делает? Нет, она знала зачем.
Крышка поддалась не сразу. Вера поддела её ногтем, потом ножом, и та соскочила с металлическим щелчком, громким в пустой квартире. Внутри пахло старой бумагой и чуть-чуть ванилью, которой здесь давно не было.
Квитанции лежали пачками, перетянутые аптечными резинками. Вера достала верхнюю. Единый платёжный документ за сентябрь. Сумма к оплате: семь тысяч четыреста.
Она взяла следующую пачку. Август, семь с небольшим. Июль, шесть восемьсот. Она перебирала листки, и цифры не менялись: зимой чуть больше, летом чуть меньше, но ни разу, ни в одном месяце не выходило двенадцати.
Вера села на табуретку. Банка стояла у неё на коленях, тяжёлая и холодная.
Пять тысяч в месяц. Четыре года. Она не стала считать до конца, остановилась на середине, потому что стало душно и захотелось открыть окно.
Под квитанциями лежал ещё конверт. Плотный, белый, без марки. Внутри договор. «Договор найма жилого помещения». Наймодатель: Шевцова Нелли Аркадьевна. Адрес: Москва, Кузьминки, улица Юных Ленинцев. Однокомнатная квартира. Срок: одиннадцать месяцев с автоматической пролонгацией. Плата: тридцать пять тысяч рублей в месяц.
Дата стояла трёхлетней давности. А под ним лежали ещё два таких же, более старых, с другими фамилиями нанимателей.
Вера сидела и смотрела на эту бумагу, пока буквы не начали плыть.
Квартира в Кузьминках. Квартира свёкра. Та самая, про которую свекровь говорила, что продала её сразу после похорон, чтобы расплатиться с долгами покойного мужа. Глеб тогда ещё удивлялся: какие у отца могли быть долги? Отец копейку к копейке складывал. Но мать сказала «долги», и он поверил. Кто же не поверит матери, у которой муж в земле?
На лестнице загремел лифт. Вера вздрогнула, убрала всё обратно, натянула резинки на пачки, закрыла крышку. Руки дрожали, и крышка никак не хотела садиться, пришлось надавить обеими ладонями.
Лифт уехал выше. Не свекровь.
Вера поставила банку на холодильник. Ровно туда, где она стояла. Датскими человечками к стене, как было.
— Ты что, копалась в её вещах?
Глеб говорил тихо, чтобы Соня в соседней комнате не услышала. Они стояли на балконе, где пахло старыми лыжами и сырым картоном. Внизу горели окна дома напротив, в одном кто-то вешал шторы.
— Я открыла банку с квитанциями, за которые мы платим. Это наши деньги, Глеб. Мы имеем право знать, куда они идут.
— Семь тысяч, говоришь?
— Семь четыреста в сентябре. А мы ей даём двенадцать.
— Ну, может, она на еду…
— Продукты мы покупаем сами. Я каждую субботу отдаю ей список и деньги, и она ещё мне сдачу приносит с чеком, чтобы я видела, что она ни копейки не взяла.
Глеб облокотился на перила. Балконная плитка под ногами была ледяная, Вера переступала с ноги на ногу в тапочках.
— А квартира? Ты уверена, что это та самая?
— Кузьминки. Юных Ленинцев. Ты мне сам говорил, что ты там вырос до седьмого класса.
Он закрыл глаза.
— Отец мне обещал, — сказал он медленно. — Когда я ещё в школе учился. Говорил: вырастешь, женишься, будет тебе своя квартира, эта. Я и забыл. А мать сказала, что продала. Долги.
— Не было долгов.
— Не было.
Он стоял так долго, что Вера успела замёрзнуть по-настоящему. В окне напротив наконец повесили шторы, жёлтые, в мелкий цветочек, и свет стал мягче.
— Три года, — сказал Глеб. — Три года по тридцать пять. Пока мы на её кухне считали, сколько отложили за месяц.
— И ещё раньше. Там три договора.
— Зачем? Ей зачем? Она что, бедствует?
Вера не ответила. Она не знала ответа. Может, свекровь копила на чёрный день, которого боялась больше смерти. Может, просто любила держать всех рядом, на коротком поводке, где у каждого поводка висит квитанция. Может, и то, и другое.
— Я с ней поговорю, — сказал Глеб.
— Когда?
— Сейчас.
Он открыл балконную дверь. Изнутри пахнуло теплом и жареным луком, свекровь готовила котлеты на завтра. Вера осталась на холоде ещё на минуту, держась за перила, и почему-то вспомнила, как мама в детстве говорила ей: не бойся правды, бойся того, что будет, если её не сказать.
Потом вошла следом.
Нелли Аркадьевна стояла у плиты с лопаткой в руке. Котлеты шипели. Бусы на шее отражали свет лампы над плитой, янтарь казался почти оранжевым.
— Мам, — сказал Глеб. — Выключи плиту.
— Подгорят.
— Выключи.
Она выключила. Повернулась. Что-то в лице сына ей не понравилось, и она сделала шаг назад, к стене.
— Что? Что опять? Она тебе что-то наговорила?
— Квартира в Кузьминках. Отцовская.
Пауза. Тонкая, почти невидимая. Лопатка в её руке опустилась на сантиметр.
— Я её продала. Я же тебе говорила. Долги.
— Мам. Там живут люди. Ты им сдаёшь. Тридцать пять тысяч в месяц.
Нелли Аркадьевна посмотрела мимо сына, прямо на Веру. Глаза сузились.
— Ты в моих вещах рылась.
— Я открыла банку с квитанциями, — сказала Вера. — За которые мы платили.
— Воровка. Глеб, ты слышишь? Она у меня по шкафам шарит, а ты её защищаешь!
— Мам, я не про неё сейчас. Я про отцовскую квартиру.
— А что тебе квартира? Она моя! Я её наследница, я его жена, мне положено. Ты хочешь сказать, что я не имею права? Я всю жизнь на вас положила, на тебя и на отца твоего…
— Имеешь. — Глеб говорил медленно, и Вера видела, как у него дёргается мышца на скуле. — Имеешь право сдавать. Но ты мне сказала, что её нет. Ты мне в лицо сказала, девять лет назад, у гроба почти.
Свекровь молчала. Котлеты на сковороде перестали шипеть, остывали, и в тишине стало слышно, как тикают часы над дверью, с кукушкой, которая давно не куковала.
— И ещё, — сказал Глеб. — Коммуналка у тебя семь тысяч. А мы тебе двенадцать даём.
— Это за воду! За свет! Вы тут втроём живёте, у вас ребёнок, вы стиралку каждый день гоняете!
— Мам, в квитанции всё. И вода, и свет. Семь тысяч.
— А газ?
— Газ тоже там.
Она открыла рот и закрыла. Потом села на табуретку, медленно, как садятся люди, у которых внезапно отказали колени. Бусы качнулись.
— Ты мне не сын, — сказала она тихо. — Это она тебя научила. Она тебя против матери…
— Никто меня не учил.
— Я вас кормила!
— На наши деньги, мам.
Она заплакала. Не громко, почти беззвучно, только плечи дрожали, и Вера стояла у двери и не знала, куда деть руки. Засунула в карманы домашних брюк. Потом вытащила. Жалость подступала медленно и неотвратимо, как вода к краю кружки, и Вера злилась на себя за эту жалость.
— Нелли Аркадьевна, — сказала она. — Мы не хотим с вами ссориться.
— Не хотите, — свекровь подняла мокрое лицо. — Не хотите, а уходите. Кто мне стакан воды подаст? Кто?
— Мы будем приезжать. Каждое воскресенье.
— Воскресенье! Я в воскресенье умру, а вы в понедельник узнаете.
Глеб подошёл к ней. Положил руку на плечо. Она не отстранилась, но и не повернулась, сидела прямо, глядя в остывшую сковороду.
— Мам, мы съезжаем в следующую субботу. Я машину у Серёги возьму, у него газель.
Свекровь долго молчала. Потом сняла его руку со своего плеча, аккуратно, двумя пальцами, как снимают с одежды нитку.
— Идите, — сказала она. — Идите оба.
На следующее утро форточка на кухне была открыта, и радио играло. Нелли Аркадьевна делала зарядку, громко считая, будто ничего не было.
Овсянка стояла на плите. Три тарелки. На столе чашки: её, фарфоровая с золотым ободком, Глебова синяя, Сонина с котом. И Верина, белая, с отбитой ручкой.
— Садитесь, — сказала свекровь. — Остынет.
Вера села. Каша была горячая и сладкая, свекровь положила в неё изюм, чего раньше не делала никогда. Соня выковыривала изюминки и складывала их горкой на краю тарелки.
— Сонечка, изюм полезный, — сказала бабушка мягко. Слишком мягко.
— Я не люблю.
— А раньше любила.
— Раньше не было.
Нелли Аркадьевна поджала губы, но промолчала. Налила Глебу чай. Подвинула сахарницу поближе к Вере, хотя Вера сахар не брала никогда.
— Я вот что подумала, — начала она, не глядя ни на кого. — Раз уж вы решили. Раз уж решили, я не буду мешать. Я не зверь.
Глеб поднял голову. Вера перестала есть.
— Только вы поймите меня, — продолжала свекровь, помешивая ложечкой чай, в котором давно растворился сахар. — Я одна. Мне страшно. Если вы уедете, вам же тяжело будет, ипотека, ребёнок, Бирюлёво это ваше, далеко. А тут всё рядом. Школа рядом, работа у Глеба рядом. Давайте так. Вы свою квартиру сдайте. Будете за неё получать, ипотеку гасить. А жить здесь. Со мной. Я вам даже денег брать не буду. Ни копейки.
Она подняла глаза и улыбнулась. Губы в розовой помаде, нарисованные брови.
— Разумно же, сынок?
Глеб медленно поставил чашку.
— Мам…
— Ты подумай. Посчитай. Вера у нас хорошо считает, пусть посчитает.
Вера смотрела на свекровь и видела, как у той чуть дрожат пальцы на ложечке. Мелко, почти незаметно. Это был не расчёт. Это было что-то другое, отчаянное, как у человека, который цепляется за край уходящего вагона.
И ведь правда разумно, если посчитать. Ипотеку можно гасить быстрее. Деньги в семью. Бабушка рядом с внучкой. Всё сходится, как в таблице.
— Мы подумаем, — сказал Глеб.
Вера положила ложку.
Подумать им дали три дня.
Все три дня в квартире было удивительно тихо. Свекровь не переделывала пирожки. Не говорила по телефону с Тамарой Петровной. Купила Соне набор фломастеров, сорок восемь цветов, и Соня нарисовала им кошку с синими усами. Бабушка похвалила кошку.
Вера ходила по квартире и не узнавала её. Будто кто-то вынул из стен старые обои и поклеил новые, свежие, светлые, но под ними всё та же штукатурка.
В среду вечером Глеб сказал:
— А может, правда? Сдадим, будем гасить. Года за четыре закроем, не за пятнадцать.
Они лежали в темноте. Телевизор у свекрови молчал впервые за четыре года.
— Ты этого хочешь? — спросила Вера.
— Я не знаю, чего я хочу. Я хочу, чтобы все были довольны.
— Так не бывает.
— Почему?
Вера не ответила. Она думала о двери, которую Соня закрывает без звука. О кружке с отбитой ручкой, которую все эти годы держала за горячий бок, потому что никто не предложил ей другую, а она не попросила. О вентиле под раковиной. О банке с датскими человечками.
И о ключах с вишенкой, которые так и лежали в кармане куртки, в прихожей, тёплые от её пальцев.
— Давай съездим туда, — сказала она. — В субботу. Просто посмотрим. Втроём.
— Зачем? Мы же видели.
— Ты не видел. Ты был на работе, когда я смотрела. Ты только фотографии видел.
Он помолчал.
— Хорошо. Съездим.
Но в субботу они не поехали.
В пятницу вечером, когда Вера мыла посуду, в дверь позвонили. Свекровь открыла, и Вера услышала незнакомый мужской голос, молодой и растерянный.
— Здравствуйте, Нелли Аркадьевна. Извините, что без предупреждения. Мы трубку не могли до вас дозвониться.
— Да-да, проходите… Нет, не проходите, давайте на площадке.
— Мы ненадолго. Мы просто с женой решили, это… Мы съезжаем. С первого числа. Нам квартиру дали по работе, служебную.
Вера выключила воду. Глеб вышел из комнаты в коридор, остановился у стены.
— Как съезжаете? — голос свекрови стал выше. — Договор до весны!
— Там же автопролонгация, мы можем за месяц предупредить. Мы предупреждаем. Вот. Ключи отдадим тридцатого, как положено.
— Да вы что! Мне что, новых искать? В декабре?
— Извините, пожалуйста. Там в ванной кран подтекает, мы вам говорили, вы сказали, сами… Ну, в общем, до свидания.
Дверь закрылась. Нелли Аркадьевна стояла в прихожей, держась одной рукой за вешалку. Потом обернулась и увидела сына.
— Мам, — сказал Глеб. — Это кто был?
— Никто.
— Мам, это жильцы из Кузьминок?
Она не ответила. Прошла мимо него на кухню. Села на свою табуретку. Посмотрела на Веру, которая стояла у раковины с мокрыми руками.
— Вот, — сказала свекровь. — Довольна?
— Чем?
— Все меня бросают. Все. Вы, эти. Теперь я совсем одна.
Вера вытерла руки полотенцем. Медленно, каждый палец.
И вдруг всё сложилось. Три дня тишины. Фломастеры для Сони. Изюм в каше. «Сдайте свою, живите здесь». Свекровь знала. Жильцы, должно быть, предупреждали её раньше, звонили, а она не брала трубку, прятала голову, как в песок. И придумала замену: на место тридцати пяти тысяч, которые уходили, поставить сына с семьёй и чужую квартиру в Бирюлёве, с которой будут платить уже Глеб и Вера. А она будет рядом, хозяйка, при всех.
— Нелли Аркадьевна, — сказала Вера. — Вы знали, что они съезжают?
Свекровь посмотрела на неё. Долго, не мигая.
— Знала, — сказала она. — Месяц уже знаю. И что? Мне на что жить? Пенсия у меня девятнадцать тысяч. Девятнадцать! Ты на такие деньги поживи.
— Мы вам предлагали помогать.
— Помогать! По воскресеньям с тортиком. Спасибо.
Глеб подошёл к столу. Сел напротив матери, как садился, наверное, в детстве, когда приносил из школы дневник с двойкой.
— Мам, — сказал он. — Ты можешь сдать Кузьминки снова. Кран починю, в объявление выставим. Тридцать пять, может, сорок сейчас. Тебе хватит. Тебе с лихвой хватит.
— А вы?
— А мы переезжаем.
— Значит, всё? — она произнесла это почти беззвучно. — Решили?
Глеб посмотрел на Веру. Долго. Потом снова на мать.
— Решили.
Нелли Аркадьевна взяла со стола свою фарфоровую чашку с золотым ободком, повертела в руках, поставила обратно. Потом встала и пошла к себе. Дверь прикрыла. Тихо. Без звука.
Так, как закрывала свою дверь Соня.
Вера смотрела на эту дверь и чувствовала, как что-то внутри медленно сдвигается, не в груди даже, глубже. Она не радовалась. Не праздновала. Ей было жаль эту женщину в янтарных бусах, которая так боялась остаться одна, что построила вокруг себя крепость из квитанций, договоров и чужих долгов.
Но крепость была не её. И Вера не собиралась быть в ней камнем.
Газель у Серёги оказалась белая, с помятым боком и иконкой на приборной панели. Сам Серёга, коренастый, в вязаной шапке с помпоном, таскал коробки молча и только иногда говорил: «Взяли. Понесли. Поставили».
Собрались быстро. Четыре года жизни уместились в двадцать две коробки, три чемодана и Сонин велосипед. Вера сама удивилась, как мало у них оказалось своего. Почти вся мебель, вся посуда, все полотенца в этой квартире были свекровины.
Нелли Аркадьевна не выходила из комнаты до последнего. Только когда Глеб понёс вниз последний чемодан, дверь открылась.
Она стояла в бежевом плаще, будто собиралась на рынок. Бусы. Помада. В руках пакет.
— Это Сонечке, — сказала она, протягивая пакет внучке. — Пирожки. С капустой. Я ночью пекла.
Соня взяла пакет обеими руками. Посмотрела на мать.
— Спасибо, бабуль.
— Ешь. Не выбрасывай.
— Не буду.
Свекровь повернулась к Вере. Помолчала. Вера ждала чего угодно: упрёка, проклятия, слёз. Но Нелли Аркадьевна только кивнула на кухню.
— Кружку свою возьми.
— Какую?
— Эту твою. С ручкой отбитой. Ты же из неё пьёшь. Мне она не нужна.
Вера прошла на кухню. Кружка стояла на сушилке, белая, с тёмной трещиной у основания ручки, которой не было. Она взяла её в руки. Тёплая ещё, свекровь, видно, только что вымыла её горячей водой.
Её никто никогда не спрашивал, из какой кружки она хочет пить. А свекровь, оказывается, заметила. Все четыре года видела, как Вера держит её за горячий бок, и молчала. Почему молчала? Вера не знала. И не узнает, наверное, уже никогда.
Она поставила кружку обратно на сушилку.
— Пусть остаётся, — сказала она. — Это же свёкра.
Свекровь посмотрела на кружку, потом на Веру. Что-то дрогнуло у неё в лице, у уголков губ, и тут же разгладилось.
— Как знаешь.
На площадке Вера достала из кармана ключи от этой квартиры. Обычная связка, два ключа, от верхнего и нижнего замка, на простом стальном кольце. Протянула свекрови.
— Оставь, — сказала Нелли Аркадьевна. — Вдруг приедете.
Вера подержала ключи на ладони. Потом повесила их на гвоздик у двери, внутри, где висели запасные.
— Если приедем, позвоним, — сказала она.
Свекровь ничего не ответила. Закрыла дверь. Щёлкнул замок, потом второй.
В лифте Соня прижимала к груди пакет с пирожками и молчала. Глеб держал Сонин велосипед, колесо которого крутилось вхолостую, тихо жужжа. Вера смотрела на цифры этажей и считала их про себя, как в детстве.
— Мам, — сказала Соня. — А бабушка к нам приедет?
— Если захочет.
— А она захочет?
Вера не знала. Глеб тоже не знал. Лифт остановился на первом, двери разъехались, и в лицо ударил ноябрьский ветер, мокрый, с запахом прелых листьев и выхлопа от Серёгиной газели.
Квартира на девятом этаже в Бирюлёве пахла чужой краской и чуть-чуть кошкой прежних хозяев. Окна выходили на лес, голый, серый, и за ним где-то далеко гудела электричка.
Серёга уехал, забрав бутылку коньяка, которую Глеб припас специально. Коробки стояли вдоль стен, как солдаты. Соня уже нашла свою комнату, самую маленькую, с обоями в бледную полоску, и сидела там на полу среди своих игрушек.
Вера стояла в прихожей, достав из кармана куртки ключи с вишенкой. Пластик был тёплый.
Она подошла к двери и вставила ключ в замок. Повернула. Замок щёлкнул. Потом повернула обратно. Сама не знала, зачем.
— Ты чего? — Глеб вышел из кухни с отвёрткой в руке, собирал стол.
— Ничего. Проверяю.
Он подошёл, встал рядом. Посмотрел на брелок.
— Вишенка, — сказал он.
— Риелтор дала.
— Смешная.
— Смешная.
Он взял её руку с ключами в свою, большую, с чёрной каймой под ногтями, которую уже, наверное, не отмыть до конца никогда. Постоял так.
— Мне мать час назад написала, — сказал он.
— Что?
— «Кран в Кузьминках какой брать? Ты в этом понимаешь».
Вера посмотрела на него. Он смотрел в сторону, в пустую кухню, где стояли три табуретки, ещё без стола.
— И что ты ответил?
— Что приеду в среду и поставлю сам.
Вера кивнула. Разжала пальцы, отдала ему ключи и пошла на кухню.
Чайник они привезли свой, старый, в белых разводах от накипи, купленный ещё на съёмной квартире одиннадцать лет назад. Вера налила в него воды из крана. Вода шла сильным напором, шумно, с брызгами, и никто её не прикручивал.
Она поставила чайник на плиту и открыла коробку с надписью «КУХНЯ, ХРУПКОЕ». Там, завёрнутые в газету, лежали их кружки. Синяя Глебова. Сонина, с котом. И одна новая, которую Вера купила вчера в переходе у метро, не думая, за двести рублей. Жёлтая. С целой ручкой.
Из Сониной комнаты грохнула дверь. Громко, так, что задрожало стекло в кухонном окне.
— Мам! — закричала Соня. — Слышала? Я закрыла!
— Слышала, — ответила Вера.
Чайник зашумел. Она взяла жёлтую кружку за ручку и держала так, просто держала, глядя в окно, где над голым лесом медленно гасло небо и в соседнем доме одно за другим зажигались чужие окна.













