Чужая женщина в моём халате сказала: «Ты кто?» и я объяснила ей подробно

Вера вернулась от матери на три дня раньше. В её прихожей стояли чужие кроссовки, а на кухне пила чай незнакомка в её синем халате с прожжённой манжетой. Вера не стала кричать. Она решила объяснить всё подробно.

Ключ повернулся с первого раза, и это меня насторожило. Замок в нашей двери всегда заедал, его надо было тянуть на себя и чуть приподнимать, а тут он щёлкнул легко, будто его кто-то недавно смазал.

В прихожей пахло не нами. Не Глебовым одеколоном, не Сониными сладкими духами с ванилью, не моим кофе. Пахло чем-то цветочным и резким, как в отделе бытовой химии, где разлили кондиционер для белья.

На коврике стояли белые кроссовки. Тридцать седьмой размер, не больше. У Сони тридцать девятый, у меня тридцать восьмой с половиной, и мы обе это прекрасно знаем, потому что покупаем обувь вместе.

Я поставила сумку на пол. Медленно, чтобы молния не звякнула о плитку.

Из кухни доносился звук ложки о чашку. Кто-то размешивал сахар, долго и старательно, круг за кругом. Потом ложку положили на блюдце. Потом зашумела вода из крана, и я узнала этот звук: наш смеситель на кухне сначала фыркает, а потом уже льёт ровно.

Я сняла пальто. Повесила на крючок. Свой крючок, третий слева.

И пошла на кухню.

Она стояла у окна спиной ко мне. Худенькая, с рыжеватыми волосами, собранными в пучок, из которого торчал карандаш вместо заколки. На ней был мой халат. Синий, махровый, до пяток, с прожжённой манжетой на правом рукаве. Эту манжету я прожгла утюгом два года назад, когда гладила Глебу рубашку на корпоратив и отвлеклась на телефон.

Женщина обернулась. Держала мою кружку, ту, белую, с отбитой ручкой, из которой я пью по утрам. Лет двадцать восемь, может, тридцать. Веснушки на переносице, маленький шрам над левой бровью, светлые ресницы без туши.

Она посмотрела на меня. Без испуга. Скорее с лёгким раздражением, как смотрят на курьера, который пришёл не в своё окно доставки.

— Ты кто? — спросила она.

Я не ответила сразу. Стояла в дверях кухни и смотрела, как с прожжённой манжеты свисает маленькая нитка. Я всё собиралась её обрезать.

Что я должна была сказать? Закричать? Схватить её за пучок с карандашом? Я столько раз в жизни слышала про такие истории от подруг, от коллег, видела в сериалах. Там всегда кричат. Бьют посуду. Кто-то плачет у подъезда.

А я почему-то почувствовала, что очень устала. Двенадцать часов в поезде из Твери с пересадкой в Москве, мамины пирожки в фольге, которые я так и не съела, и вот это.

Я прошла к столу, отодвинула стул и села.

— Я Вера, — сказала я. — Сядьте, пожалуйста. Я вам сейчас всё объясню. Подробно.

Она не села. Прислонилась к подоконнику, поставила кружку рядом с горшком, где у меня растёт алоэ, и скрестила руки на груди. Махровые рукава сползли до локтей.

— Короче, — сказала она. — Если вы насчёт счётчиков, то я ничего не трогала.

— Я не насчёт счётчиков.

— Ну такое. Тогда я вообще не понимаю.

Я кивнула. Положила ладони на клеёнку. Клеёнка была липкая в одном месте, там, где кто-то пролил чай и не вытер.

— Хорошо. Давайте по порядку. Меня зовут Вера Андреевна. Мне сорок один год. Я живу в этой квартире девятнадцать лет. Вот эту клеёнку я купила в «Пятёрочке» на распродаже, она с лимонами, видите? Лимоны я выбрала, потому что дочь сказала, что с вишнями похоже на бабушкину дачу.

Она моргнула. Светлые ресницы почти не было видно.

— Чайник, из которого вы наливали, надо ставить на подставку чуть левее, иначе он не включается. Вы, наверное, уже поняли. Сахар в банке из-под кофе, потому что сахарницу разбил мой муж в прошлом марте. Его зовут Глеб. Ему сорок четыре. Он храпит на левом боку и не храпит на правом. Если его толкнуть в плечо и сказать «повернись», он повернётся, не просыпаясь.

— Так, подождите.

— Я ещё не закончила. Халат, который на вас, мой. Видите манжету? Прожгла утюгом. Я его не выбросила, потому что он тёплый, а в нашей квартире зимой батареи греют только до одиннадцати вечера. Потом у управляющей компании, видимо, заканчивается совесть.

Я сама не понимала, зачем говорю это. Слова шли ровно, одно за другим, как бусины на нитке. Может, если перечислить всё, что здесь моё, оно и останется моим.

Женщина отлепилась от подоконника. Шагнула ко мне. Потом обратно.

— Слушайте, — сказала она. — Я вообще не в теме, кто вы. Я тут по брони.

— По чему?

— По брони. Ну, посуточно. Я сняла квартиру на трое суток. Вот, у меня чек есть.

Она полезла в карман моего халата, в тот самый карман, где у меня всегда лежит резинка для волос и носовой платок, и достала телефон. Резинка выпала на пол. Моя резинка, чёрная, с одной надорванной ниткой.

Женщина не заметила. Она тыкала в экран, хмурилась, потом развернула телефон ко мне.

На экране была переписка. Фото нашей кухни. Нашей. С этой самой клеёнкой с лимонами, с алоэ на подоконнике, с часами в форме совы, которые Соне подарили в шестом классе. Подпись: «Уютная двушка у метро, всё для проживания, чисто, тихо, хозяин на связи». Цена за сутки. Внизу сообщение: «Ключ в почтовом ящике, код 4-1-7, халаты и полотенца в ванной, пользуйтесь».

Халаты.

Я смотрела на это слово долго. Так долго, что экран погас, и женщина нажала на кнопку, чтобы он снова загорелся.

— Это хозяин, — сказала она. — Глеб. Вот, видите, Глеб. Он сказал, что сам тут не живёт, квартира от бабушки, сдаёт, когда пустует.

Пальцы мои сами нашли липкое пятно на клеёнке и начали его тереть. Я смотрела на свою руку, будто на чужую.

— От бабушки, — повторила я.

— Ну да. Короче, я не знаю, что у вас там. Но я заплатила. Вперёд. За три дня.

Её звали Лилия. Она сама сказала, когда я наконец налила себе чай. Из чайника, поставленного чуть левее.

— Лиля, — поправилась она. — Лилия только в паспорте. Я из Кирова. Приехала на курсы, по маникюру, тут недалеко, в центре на Садовой. Короче, хостел мне не зашёл, там соседка по ночам разговаривала по видеосвязи с каким-то парнем из Казани. А тут, ну, нормально. Было.

Она посмотрела на свои руки. Ногти у неё были короткие, ровные, покрыты бледно-розовым лаком. Аккуратные. Человек, который учится делать красиво другим.

— Вы не думайте, — добавила она. — Я ничего не брала. Ну, халат вот. Так он написал, пользуйтесь.

— Я не думаю.

И это была правда. Я не думала. В голове было пусто и звонко, как в кастрюле, которую поставили на огонь без воды.

Глеб.

Глеб, который три недели назад сам купил мне билет к маме. Сказал: «Поезжай, Верунь, ты же сама хотела, она там одна, давление скачет». Сказал: «Мы с Сонькой справимся». Сказал: «Отдохнёшь хоть». Я тогда ещё растрогалась. Подумала, надо же, заботится. Девятнадцать лет вместе, а всё ещё может удивить.

Удивил.

— А дочь? — спросила я. — Девочка, шестнадцать лет, тёмная, с чёлкой. Она тут была?

Лиля покачала головой.

— Никого не было. Ну, мужик этот, Глеб, встретил меня в первый день у подъезда, показал, где ящик. Вежливый такой. Сказал, если что, пишите. Больше никого.

Соня. Где Соня?

Я достала телефон. Пальцы скользили по экрану, пришлось вытереть их о джинсы. Набрала дочь.

Гудки. Длинные, ровные.

— Да, мам.

— Ты где?

— У Даши. А чё?

— Почему ты у Даши?

Пауза. Я слышала, как на том конце работает телевизор, кто-то смеётся, звякает посуда. Обычная чужая кухня.

— Папа сказал, что у нас трубы меняют. Ну, стояк. Что воды не будет три дня. Я у Даши до четверга. Ты чего, ты разве не в Твери?

— Я дома.

— В смысле?

— В прямом. Соня, когда папа тебе сказал про трубы?

— Ну, в пятницу. А что такое? Мам?

Я посмотрела на кран. Кран фыркнул, когда Лиля открыла его, чтобы сполоснуть мою кружку. Фыркнул и полил ровно.

— Ничего, — сказала я. — Сиди у Даши. Я тебе позвоню.

— Мам, ты странная.

— Позвоню.

Я положила телефон экраном вниз. Лиля вытирала кружку полотенцем, моим полотенцем с петушками, и косилась на меня.

— Трубы, — сказала она. — Ну такое.

И вдруг хмыкнула. Не зло, не насмешливо. Просто как человек, который тоже однажды слышал про трубы.

Мы сидели вдвоём на моей кухне и пили чай. Это было так нелепо, что внутри меня что-то начало подрагивать, и я никак не могла понять, смех это или что-то другое.

Лиля доставала из своего пакета печенье. Овсяное, с изюмом, в шуршащей обёртке. Положила пачку на клеёнку между нами.

— Угощайтесь. Я, короче, утром брала. Если что, я съеду. Ну, не сейчас, у меня занятия в два, а вечером съеду. Только мне надо куда-то. Деньги-то он вернёт?

— Не знаю, — ответила я. — Я вообще уже ничего про него не знаю.

Она кивнула и откусила печенье. Крошки упали на синий махровый ворот.

А я думала. Сидела и думала, перебирала в голове последние месяцы, как перебирают крупу: по одной, ища камешки.

В сентябре Глеб стал приходить домой позже. Говорил, что на работе завал, новый объект, начальник лютует. Я верила. Он работал прорабом девятнадцать лет, и завалы у него бывали всегда.

В октябре он перестал брать с собой обед. Раньше я собирала ему контейнер: гречка, котлета, огурец. Он говорил: «Верунь, не надо, там столовка открылась нормальная». Я перестала собирать.

В ноябре пропали деньги из жестяной коробки на антресоли. Я заметила не сразу. Мы откладывали туда Соне на учёбу, по пять тысяч с каждой зарплаты, понемногу. Я полезла туда в конце ноября, чтобы положить свою часть, и коробка показалась мне лёгкой. Я пересчитала. Не хватало тридцати тысяч. Я спросила. Он сказал, что взял на зимнюю резину, что забыл предупредить, что вернёт с премии.

Я поверила. Конечно, поверила. Зачем мне было не верить?

— Вы о чём думаете? — спросила Лиля.

— О резине.

— О какой резине?

— Зимней. Он мне сказал, что купил зимнюю резину.

Лиля посмотрела в окно. Во дворе, прямо под нашими окнами, стояла наша машина, серая, с вмятиной на заднем крыле. Колёса на ней были те же, что и весной. Я узнала бы их где угодно, на левом переднем была белая полоска от бордюра.

Лиля тоже, кажется, поняла что-то по моему лицу.

— Короче, — сказала она осторожно, — я не лезу. Но мне кажется, у вашего мужика проблемы.

— Мне тоже так кажется.

Она ушла на свои курсы в половине второго. Переоделась в ванной, вышла в джинсах и свитере, аккуратно повесила мой халат на крючок у двери. Именно на тот крючок, где он висел всегда.

— Я вечером за вещами, — сказала она в прихожей, натягивая белые кроссовки. — Ну или не знаю. Как скажете.

— Приходите. Разберёмся.

Дверь закрылась. Замок щёлкнул легко. Кто-то и правда его смазал. Кто-то, кто готовил квартиру к гостям.

Я осталась одна. Прошла по квартире медленно, как по музею, где все экспонаты знакомы, но таблички под ними переписали.

В спальне кровать была застелена чужим бельём. Не нашим, не голубым в полоску, а белым, гладким, явно новым, ещё со складками от упаковки. Наше бельё лежало в шкафу, сложенное не так, как складываю я. Я всегда сворачиваю наволочки вчетверо, а тут их кто-то сложил пополам и сунул под простыню.

На тумбочке с моей стороны стояла маленькая табличка из пластика, на ножке, как в гостинице. «Wi-Fi: Domik_sweet, пароль на обороте». Я перевернула. На обороте был наш пароль. Сонин день рождения.

Пальцы стали холодными. Я сжала табличку, острый пластиковый край врезался в ладонь. Пришлось разжать.

В Сониной комнате всё было как обычно. Почти. Дверь заперта на ключ, которого у Сони отродясь не было. Я нашла ключ на верхней полке в прихожей, за шапками. Открыла. Внутри было всё наше: Сонины плакаты, кровать с горой подушек, стол, заваленный тетрадями. И мои вещи. Мои платья с вешалок, моя косметичка, мой ноутбук, наши фотографии в рамках, которые обычно стояли на комоде в спальне.

Он всё убрал. Всё, что говорило о том, что тут живёт семья. Сложил в комнату дочери и запер.

Я села на Сонину кровать. Подушки пахли её шампунем, ванилью и чем-то мятным.

На коленях у меня оказалась наша свадебная фотография в деревянной рамке. Глеб на ней смеялся, запрокинув голову, а я смотрела не в камеру, а на него. Двадцать два года мне тогда было. Платье с рукавами-фонариками, мама шила две недели.

Я поставила фотографию на Сонин стол. Лицом к стене.

Потом достала телефон и написала ему. Одно слово.

«Приезжай».

Ответ пришёл через минуту.

«Верунь? Ты чего? Ты ж у мамы)) Как она?»

Я смотрела на эти две скобочки долго. Скобочки, которые он ставит всегда, когда хочет казаться весёлым.

«Я дома. На кухне. Приезжай».

На этот раз ответа не было. Три точки появились, исчезли, появились снова. И пропали совсем.

Он приехал через сорок минут. Я слышала, как он долго возился у двери, хотя замок теперь открывался с первого раза. Наверное, стоял, держал ключ и не решался.

Потом вошёл. Не разулся. Это было первое, что я заметила: он прошёл в кухню в ботинках, оставляя на линолеуме мокрые серые следы от талого снега.

Глеб похудел. Я не видела его три недели и теперь заметила: щёки впали, под глазами тёмное, куртка висит на плечах. Сто восемьдесят два сантиметра роста, и всегда казался мне большим, а тут как будто стал меньше.

— Верунь, — сказал он. — Слушай, ну. Я сейчас всё объясню.

— Я уже объяснила. Лиле.

Он вздрогнул на этом имени. Сел на табуретку у двери, не снимая куртки.

— Ты её видела.

— Я видела её в моём халате. С моей кружкой. Она спросила меня, кто я. Представляешь? В моей кухне, Глеб.

Он закрыл лицо ладонями. Пальцы у него были красные с мороза, костяшки сбиты. Он всегда сбивал костяшки на объектах, вечно что-то таскал сам, хотя был прорабом и мог не таскать.

А может, уже не прорабом.

Эта мысль пришла сама. Холодно и ясно.

— Тебя уволили, — сказала я. Не спросила.

Он не ответил. Сидел, закрыв лицо, и плечи под курткой поднимались и опускались.

— Когда?

— В августе, — сказал он в ладони. — В конце августа. Объект закрыли, заказчик слился, нас всех. Слушай, ну я думал, найду быстро. Я же девятнадцать лет в профессии, Вер. Думал, неделя-две.

— А потом?

— А потом ничего. Везде молодые нужны. Или за копейки. Или вахтой на Север, а я куда от вас на Север?

В августе. Четыре месяца он уходил из дома каждое утро в половине восьмого. Брал рюкзак, целовал меня в висок, говорил «ну, я пошёл». И куда-то шёл.

— Куда ты ходил? — спросила я. — Все эти месяцы. Куда?

Он убрал руки от лица. Глаза были красные, но сухие.

— По-разному. В торговый центр сидел. В машине. В парке, пока тепло было. Резюме рассылал с телефона. Подрабатывал, где брали. Плитку клал знакомым, сантехнику менял. Наличкой.

Я вспомнила обеды. Столовку, которая «открылась нормальная». Он не брал контейнер, чтобы я не видела, что он приносит его обратно нетронутым? Или потому что ему было стыдно есть мою котлету на скамейке в парке?

— И квартира, — сказала я.

— И квартира, — повторил он. — Верунь, я в долгах. Я взял займ. Потом второй, чтобы первый закрыть. Там проценты. Ты не представляешь, какие там проценты. Мне звонят. Каждый день звонят, с разных номеров.

На подоконнике тикали часы-сова. Глаза у совы двигались вправо-влево, вправо-влево. Соня в детстве боялась их по ночам.

Я встала и налила ему чаю. Сама не знаю зачем. Руки делали это без меня: чайник чуть левее, кружку с полки, пакетик, кипяток. Глеб смотрел, как я ставлю кружку перед ним, и не брал её.

— Сколько? — спросила я.

— Чего сколько?

— Долга. Сколько?

Он назвал цифру. Я села обратно на стул. Цифра была такая, что я переспросила, и он назвал её снова, тише.

Семьсот сорок тысяч.

Это было больше, чем всё, что у нас было. Больше, чем стоила наша серая машина с вмятиной. Почти вдвое больше, чем лежало, должно было лежать, в жестяной коробке на антресолях.

— Коробка, — сказала я.

Он опустил глаза.

— Сонина коробка, Глеб. Сколько ты оттуда взял?

— Всё, — сказал он. — Всё взял. В ноябре и потом ещё. Я хотел вернуть, Вер. Я думал, сдам квартиру пару раз, пока вы с Сонькой в отъезде, закрою самый страшный займ, а потом найду работу, и всё назад положу. Ты бы даже не узнала.

— Я бы не узнала, — повторила я.

И засмеялась. Тихо, коротко, неправильно. Как смеются, когда случайно ударяются локтем об угол: от боли, а звук получается весёлый.

— Ты сдавал нашу квартиру. Ты убрал наши фотографии в комнату дочери и запер её на ключ. Ты придумал Соне трубы. Ты купил мне билет к маме, чтобы я уехала. Ты написал чужим людям, что это квартира бабушки.

— Вер.

— Ты написал им: халаты в ванной, пользуйтесь.

Он молчал. Кружка перед ним остывала, пакетик плавал на поверхности, как маленький утопленник.

— Она спросила меня, кто я, — сказала я. — И я ей ответила. Подробно. Про клеёнку, про сахар, про то, как ты храпишь. А знаешь, что самое смешное? Пока я ей рассказывала, я думала, что ты мне изменяешь. И мне было, ну, понятно. Больно, но понятно. Как у всех.

— А сейчас?

— А сейчас я не понимаю, кто ты.

Он встал. Подошёл к окну, туда, где утром стояла Лиля. Посмотрел вниз, на машину.

— Я не изменял тебе, Верунь, — сказал он в стекло. — Никогда. Ни разу за девятнадцать лет.

— Я знаю.

— Тогда что?

Я не ответила. Потому что сама не могла сказать, что хуже. Чужая женщина в постели или чужая женщина в халате, которая заплатила за то, чтобы спать в моей спальне, пока мой муж сидит в машине во дворе и считает проценты.

Вечером вернулась Лиля. Позвонила в дверь, хотя у неё был ключ. Стояла на пороге с пакетом из «Магнита», в котором звякали стеклянные банки.

— Я это, — сказала она. — Короче, я не знала, что брать. Взяла пельмени и огурцы. Ну, на всех.

Глеб сидел в комнате. Он так и не снял куртку, только расстегнул. Когда Лиля вошла в прихожую, он поднялся с дивана и вышел к ней, и они посмотрели друг на друга.

— Здравствуйте, — сказал он.

— Здрасьте, — ответила она. — Хозяин квартиры от бабушки.

Он покраснел. Медленно, от шеи вверх, пятнами. Я видела это всего несколько раз в жизни: на нашей свадьбе, когда тамада заставила его петь, и когда Соня в три года при гостях спросила, почему папа ходит в туалет с телефоном.

— Я верну вам деньги, — сказал он. — Все. Сегодня же.

— Ну, это хорошо, — сказала Лиля. — А то у меня, короче, на карте триста рублей, и до стипендии ещё неделя. Мне ещё за курсы доплачивать.

Он полез в телефон. Долго тыкал, потом сказал, что на карте сейчас нет, что завтра, что ему обещали заплатить за ванную на Гагарина.

Лиля посмотрела на меня. И я посмотрела на неё. Две женщины в прихожей. Одной двадцать девять, другой сорок один. Одна в белых кроссовках, другая в домашних тапках, которые купила ещё до рождения дочери и всё никак не выбросит.

— Оставайтесь, — сказала я.

— Вер?

— Пусть остаётся, Глеб. До конца брони. Она заплатила.

Лиля открыла рот. Потом закрыла.

— Ну такое, — сказала она наконец. — А я где, короче, буду?

— В спальне. На белом белье. Я лягу у Сони. А он на диване.

Глеб хотел что-то сказать. Я видела, как дёрнулся кадык. Но промолчал.

Пельмени я сварила сама. Лиля нарезала огурцы, аккуратно, тонкими кружочками, как будто делала маникюр. Глеб сидел в углу на табуретке и ел медленно, по одному пельменю, будто каждый надо было заслужить.

Никто не говорил. Только сова на подоконнике водила глазами туда-сюда.

Ночью я не спала. Лежала на Сониной кровати, среди её подушек, и смотрела в потолок. На потолке были наклеены звёзды, которые светятся в темноте. Мы клеили их вместе, когда Соне было восемь. Глеб стоял на стремянке, а мы с ней подавали. Он клеил и говорил: «Это Большая Медведица, это Малая, а это, Сонька, звезда Глеб, самая яркая». И она хохотала.

Звёзды почти не светились. Выдохлись за восемь лет.

За стеной, в спальне, было тихо. Лиля, наверное, спала. Или лежала, как я, и смотрела в наш потолок, на нашу трещину над шкафом, которую Глеб всё обещал замазать.

Из зала доносилось. Не храп. Что-то другое. Будто кто-то очень старается не издавать звуков и от этого издаёт их ещё больше. Сдавленно, в подушку.

Я лежала и слушала.

Почему он не сказал? Этот вопрос я задавала себе весь вечер, пока мыла кастрюлю, пока стелила себе у Сони, пока чистила зубы и видела в зеркале женщину с серым лицом и тонкими морщинами у губ. Почему не сказал в августе, когда его уволили? Я бы поняла. Я бы испугалась, наверное, мы бы поругались. Но я бы поняла.

А может, и нет. Может, я бы сказала: «Ну как же так, Глеб, а ипотеку маме кто будет помогать гасить, а Соньке на репетиторов?» Может, он слышал этот мой голос заранее, ещё до того, как я открыла рот. Знал, как я буду считать, как начну раскладывать всё по полочкам. Вера Андреевна, бухгалтер, восемнадцать лет в одной конторе, у неё всё сходится до копейки.

Кроме мужа.

Я встала. Босиком прошла в зал. Он лежал на диване спиной ко мне, в той же расстёгнутой куртке, свернувшись так, как спят дети.

Я постояла над ним. Потом пошла в прихожую, сняла с крючка свой халат и укрыла его. Синим, махровым, с прожжённой манжетой.

Он не обернулся. Но перестал издавать эти звуки.

Утром Лиля сварила кофе. Нашла турку на верхней полке, сама, без подсказки. Я вошла на кухню, а она уже стояла у плиты, в своём свитере, и следила, чтобы пенка не убежала.

— Я тут, короче, подумала, — сказала она, не оборачиваясь. — Ну, ночью. Вы не обижайтесь. Но у меня батя так же.

— Как так же?

— Ну, с долгами. Он у нас в Кирове автосервис держал. Потом прогорел. Полгода мамке ничего не говорил, каждое утро в гараж уходил, будто работает. А сам там сидел и курил. Мамка узнала, когда коллекторы на дверь написали. Краской. Такое, короче, слово, я в пятом классе была.

Пенка поднялась. Лиля сняла турку и разлила кофе в две чашки. Одну протянула мне.

— И что мама? — спросила я.

— Мамка его выгнала. Потом обратно пустила. Потом снова выгнала. Они так лет пять. Сейчас вместе живут. Ну, нормально. Он на заводе охранником. Она на рынке. Огород у них, картошка.

Я отпила. Кофе был крепкий, горький, обжигал язык.

— Нормально, — повторила я.

— Ну, как сказать. Лучше, чем когда краской на двери.

Глеб вышел из зала. Халат он держал в руках, сложенный. Протянул мне, не глядя.

— Спасибо.

Я взяла. Махра была тёплая. Пахла им: его потом, немного табаком, хотя он бросил курить семь лет назад. Значит, не бросил. Или начал снова. В машине, наверное, во дворе, все эти месяцы.

— Мне надо уехать, — сказал он. — На Гагарина. Там ванная. Мне заплатят сегодня.

— Езжай.

— Ты меня ждёшь?

Я посмотрела на него. Небритый, в мятой куртке. Глаза красные. На правой руке ссадина, свежая.

— Я не знаю, — сказала я. — Езжай, Глеб.

Он ушёл. Лиля смотрела ему вслед через окно. Как он идёт через двор, сутулясь, как садится в серую машину, как долго сидит, не заводя мотор.

— Жалко его, — сказала она. — Ну правда.

— Жалко, — согласилась я.

И это было самое странное. Мне было его жалко. Я злилась так, что сводило челюсть, и при этом мне было его жалко, и эти две вещи никак не хотели становиться одной.

Соня приехала в обед. Я позвонила ей сама, сказала, что никаких труб нет, что надо поговорить. Она примчалась через час, с рюкзаком на одном плече, в куртке нараспашку, с красными от мороза ушами. Шапку она не носит принципиально.

В прихожей она наткнулась на белые кроссовки. Посмотрела на них, потом на меня.

— Это чьё?

— Это Лилино.

— Кто такая Лиля?

— Проходи. Я тебе всё объясню.

— Подробно, да? — Соня хмыкнула. — Ты всегда подробно.

Я рассказала. Не всё. Про долги, про работу, про квартиру. Про коробку не стала. Не смогла. Соня слушала, сидя на подоконнике, там, где любила сидеть с детства, болтала ногой и смотрела в окно. Когда я закончила, она долго молчала.

— Офигеть, — сказала она наконец. — Папа сдавал хату. Нашу хату. Посуточно.

— Соня.

— Не, ну офигеть же. Он же всегда такой, ну. Правильный. «Сонька, не ври, Сонька, отвечай за свои слова». Я в седьмом классе дневник подделала, он со мной неделю не разговаривал.

Она слезла с подоконника. Пошла к себе в комнату. Я слышала, как она открыла дверь, как остановилась на пороге.

— Мам. А почему тут твои платья?

Я пришла к ней. Она стояла посреди комнаты и смотрела на всё, что Глеб туда сложил: мои вещи, фотографии, ноутбук. И на стол, где наша свадебная фотография стояла лицом к стене.

Соня подошла к столу. Развернула рамку. Посмотрела на смеющегося отца, на меня в платье с рукавами-фонариками.

— Он нас спрятал, — сказала она. — Как будто нас нет.

— Он спрятал не нас. Он спрятал, что мы есть. Чтобы чужие не видели.

— Это одно и то же, мам.

Я не стала спорить. Может, и одно.

Соня села на кровать, на свои подушки, и вдруг сказала совсем тихо, не своим голосом:

— А деньги на учёбу? В коробке. Он их тоже?

Я не ответила. Но она поняла. Шестнадцать лет, а понимает по молчанию. Научилась у меня.

Она легла лицом в подушку. Не плакала. Просто лежала, и плечи у неё были точь-в-точь как у отца ночью на диване.

Вечером позвонила мама. Из Твери.

— Верочка, ты доехала? Ты не позвонила вчера, я волновалась. Давление сто шестьдесят.

— Доехала, мам. Всё хорошо.

— Голос у тебя какой-то. Что у вас там?

Я стояла на балконе. Мороз щипал щёки. Внизу, во дворе, стояла наша серая машина. Глеб не вернулся. Написал днём одну строчку: «Задерживаюсь на объекте, отдам Лиле деньги сегодня». И пропал.

— Мам, — сказала я. — А папа тебе когда-нибудь врал?

На том конце было тихо. Потом мама кашлянула.

— Это ты к чему?

— Просто. Врал?

— Верочка. Ну что ты. Мы сорок лет прожили, пока он не ушёл. Конечно, врал. И я врала. Все врут.

— О чём?

— Да о всяком. Он мне не сказал, что его с завода сократили в девяносто третьем. Полгода не говорил. Я узнала, когда соседка Зинка на базаре увидела его с сигаретами. Стоял, торговал. Блоками.

Я вцепилась в перила балкона. Металл был ледяной, обжигал сквозь перчатку.

— Я не знала.

— А зачем тебе было знать? Тебе восемь лет было. Ты в школу в его куртке перешитой ходила, помнишь, синей? Это я из его старой перешила, потому что на новую не было. А ты думала, мода такая.

Я помнила эту куртку. Синюю, с большими пуговицами. Девочки в классе смеялись. Я сказала им, что такую носят в Москве.

— И что ты сделала? Когда узнала?

— Ничего не сделала. Пришла домой, сварила суп. Он вечером пришёл, говорит: на работе устал. А я ему: садись, ешь, суп горячий. И всё. Через месяц он сам рассказал. Плакал. Первый раз в жизни видела, как мужик плачет. А ты чего спрашиваешь-то?

Я смотрела на машину во дворе. На белую полоску на левом переднем колесе.

— Глеб без работы, мам. С августа.

Мама вздохнула. Длинно, тяжело.

— Ох, Верочка. Ну, это, давай я тебе пирожков ещё пришлю. С поездом, с проводницей.

И я засмеялась. В первый раз за эти два дня по-настоящему. Потому что пирожки в фольге так и лежали нетронутые в моей сумке.

Глеб пришёл в одиннадцатом часу. Я услышала замок, лёгкий, смазанный щелчок. Шаги в прихожей. На этот раз он разулся. Я поняла по звуку: ботинки стукнули о коврик один, потом другой.

Он прошёл на кухню. Я сидела за столом с клеёнкой в лимонах, передо мной лежал блокнот, в котором я весь вечер считала. Столбиком, по-бухгалтерски.

Глеб положил на стол конверт. Белый, мятый.

— Тут Лилины деньги. За три дня. Наличкой. Мне за ванную заплатили.

— Хорошо. Отдашь сам.

— Отдам.

Он сел напротив. Посмотрел на блокнот.

— Ты считаешь, — сказал он.

— Я считаю.

— И как?

Я развернула блокнот к нему. Там было всё: займы, которые он мне назвал, проценты, моя зарплата, его подработки, сколько можно отдавать в месяц, если не покупать ничего лишнего. И внизу, обведённое дважды, число месяцев.

Он смотрел на это число долго. Губы у него шевелились, он что-то пересчитывал в уме.

— Два года, — сказал он. — Почти два года.

— Если ты найдёшь работу. Любую. Не прорабом, если не берут. Любую, Глеб.

— Ты, это, ты же не обязана.

— Не обязана, — согласилась я. — Я знаю.

— Тогда почему?

Я не знала, как ответить. Слова, которые были у меня в голове, звучали как из открытки. А открыточных слов я не говорю.

Я пошла в прихожую. Сняла с крючка синий халат. Вернулась и положила его на стол перед ним, прямо на блокнот с цифрами.

— Видишь манжету? — спросила я.

Он посмотрел. Прожжённое пятно, нитка свисает.

— Я её прожгла, когда гладила тебе рубашку. Два года назад. На корпоратив, помнишь? Ты тогда получил грамоту как лучший прораб.

— Помню.

— Я тогда подумала: надо бы новый халат купить. А потом подумала: да ну, он же тёплый. Прожжённый, но тёплый.

Он поднял на меня глаза.

— Это ты про меня?

— Это я про халат, — сказала я.

И ушла спать к Соне.

Это могло бы быть концом. Я так думала, когда засыпала той ночью под выдохшимися звёздами. Решение есть, цифры посчитаны, Глеб отдаст Лиле деньги, Лиля уедет в свой Киров, мы будем два года платить, и как-нибудь.

Но утром в дверь позвонили.

Я открыла. На пороге стояли двое. Мужчина и женщина, лет по пятьдесят, с большим чемоданом на колёсиках. Женщина в лисьей шапке, мужчина с усами.

— Здравствуйте, — сказала женщина, сверяясь с телефоном. — Мы по брони. Нам ключ должны были в ящик положить, а там нету. Это же сорок седьмая квартира?

Я стояла в дверях в своём халате. С прожжённой манжетой.

— Сорок седьмая, — сказала я. — А на какие числа бронь?

— С сегодняшнего по воскресенье. Хозяин, Глеб, сказал, что всё будет готово.

За моей спиной в прихожую вышла Лиля. В свитере, с карандашом в пучке. Посмотрела на пару с чемоданом, потом на меня.

— Ну такое, — сказала она.

И я поняла, что он не остановился. Даже после того, как я вернулась. Даже после пельменей, после халата, после блокнота. Где-то в его телефоне, в каком-то приложении, наша квартира всё ещё висела. «Уютная двушка у метро, хозяин на связи».

Я не помню, что сказала этой паре. Помню, что извинялась. Что говорила, что произошла ошибка, что квартира не сдаётся. Что они ругались, мужчина особенно, громко, на весь подъезд. Что женщина в лисьей шапке требовала деньги назад, и я сказала, что хозяин вернёт, и записала её номер на клочке бумаги.

Когда дверь закрылась, я села прямо в прихожей на обувную полку. Белые Лилины кроссовки упёрлись мне в спину.

Лиля присела рядом. Мы сидели вдвоём на полке для обуви, плечом к плечу, как на остановке.

— Он мне вчера сказал, что всё убрал, — сказала я. — Объявление. Сказал: «Верунь, я всё удалил».

— Может, забыл, — осторожно сказала Лиля. — Ну, бывает, бронь раньше была, а он не отменил.

— А может, не забыл.

— А может, не забыл, — согласилась она.

Мы помолчали. В подъезде хлопнула дверь лифта. Кто-то уронил ключи.

— Вера Андреевна, — сказала Лиля. Впервые по отчеству. — А можно я спрошу?

— Спрашивай.

— Вы когда мне тогда, ну, в первый день, всё рассказывали. Про клеёнку, про сахар. Вы зачем это?

Я подумала.

— Наверное, чтобы самой вспомнить. Что это всё моё.

— Ну вот, — сказала Лиля. — Вы, короче, вспомнили?

Глеба я дождалась в машине. Спустилась во двор в пальто поверх халата, нашла запасной ключ в сумке и села на пассажирское сиденье.

В машине пахло табаком. Сильно, въелось в обивку. В пепельнице, которой мы никогда не пользовались, лежали окурки. Много. Под сиденьем валялись обёртки от шоколадок, пустые бутылки из-под воды. На заднем сиденье лежал свёрнутый плед. Наш, клетчатый, который пропал из шкафа в октябре. Я тогда искала его, думала, Соня утащила.

Здесь он жил. Четыре месяца. Пока я думала, что он на работе.

Я сидела и смотрела на окурки. Холод забирался под пальто, под халат, в рукава. Я не включала печку. Хотелось почувствовать, как ему было здесь. Хотя бы немного.

Он пришёл через час. Увидел меня в машине, остановился. Потом открыл водительскую дверь и сел.

— Приходили люди, — сказала я. — С чемоданом. По брони до воскресенья.

Он закрыл глаза.

— Я не успел снять. Вер, клянусь. Там предоплата была уже, они бы штраф с меня. Я думал, позвоню им, скажу, что трубы прорвало.

— Трубы, — сказала я.

— Ну да.

— Как Соне.

Он замолчал. Руки лежали на руле. Пальцы сжимали оплётку, сильно, до белых костяшек.

— Глеб. Сколько ещё бронирований?

— Два. Одно на январь. Одно на праздники.

— На Новый год? Ты сдал нашу квартиру на Новый год?

— Я бы вас к маме твоей отправил. В Тверь. Сказал бы, что у меня смена.

Я отвернулась к окну. На стекле был иней, узорами, как в детстве. Я провела по нему ногтем, и под ногтем осталась холодная вода.

Он придумал за нас Новый год. Без нас. Мы с Соней поехали бы в Тверь, к маме, ели бы её пирожки, смотрели бы обращение президента. А в нашей квартире кто-то чужой открывал бы шампанское, и звёзды на потолке в Сониной комнате смотрели бы на чужих людей.

— Ты понимаешь, что ты сделал? — спросила я.

— Понимаю.

— Нет. Ты не понимаешь. Ты думаешь, что дело в деньгах. В коробке, в займах. А дело не в деньгах.

— А в чём?

— В том, что ты решил за меня. За нас с Соней. Ты решил, где мы будем на Новый год. Ты решил, кому спать в нашей кровати. Ты решил, что я не выдержу правды. Ты решил, что я буду считать, а не обниму. Ты меня даже не спросил, Глеб.

Он смотрел на руль. Иней на лобовом стекле начал подтаивать от нашего дыхания.

— Ты бы обняла? — спросил он.

Я не знала. Честно не знала. Может, обняла бы. А может, начала бы считать.

— Мы этого уже не узнаем, — сказала я.

Домой я поднялась одна. Он остался в машине. Я не звала, он не пошёл.

Лиля собирала вещи. Её курсы заканчивались в пятницу, а сегодня была среда, но она сказала, что договорилась с девочкой из группы, поживёт у неё на раскладушке.

— Не надо, — сказала я. — Живи до пятницы.

— Да не, Вера Андреевна. Короче, это ваше. Ну, всё это. Я и так.

Она стояла посреди спальни с рюкзаком. Белое гостиничное бельё было уже снято и сложено стопкой на кровати. Пополам, не вчетверо. Видимо, Глеб показал ей, как он складывает.

Я взяла верхнюю наволочку, развернула и сложила снова. Вчетверо.

— Вот так, — сказала я. — Так меньше места занимает.

Лиля смотрела, как я складываю. Потом взяла вторую наволочку и тоже сложила вчетверо. Медленно, повторяя мои движения. Ровно, аккуратно. Как маникюр.

— Ну такое, — сказала она и вдруг улыбнулась. Шрам над бровью дёрнулся. — Мне мамка так не показывала.

Я проводила её до лифта. Она обернулась, когда двери уже начали закрываться.

— Вера Андреевна! Деньги он мне отдал. Утром. Все. Ну, вы скажите ему, что, короче, я на него не в обиде.

Двери закрылись. Лифт загудел и поехал вниз.

Я вернулась в квартиру. Она была пустая и тихая. Соня в школе. Глеб в машине. Сова на подоконнике водила глазами.

На кухонном столе лежал мой блокнот с расчётами. И синий халат, который я оставила вчера на нём. А сверху, на прожжённой манжете, лежал листок бумаги, вырванный из того же блокнота. Почерк Глеба, крупный, с наклоном влево.

«Отменил всё. Обе брони. Штраф заплачу сам. Объявление удалил, сделал скрин, посмотри. Устроился грузчиком на склад в Химках, с понедельника. Ночные смены. Не прораб. Ты сказала: любую».

Ниже был прикреплён распечатанный скрин. Пустая страница. «Объявление удалено».

И ещё ниже, совсем мелко, будто он долго не решался:

«Ты спрашиваешь, обняла бы ты. Я тоже не знаю, обнял бы я, если б был на твоём месте. Я тебя не спросил. Прости».

Я долго стояла над этой запиской. Прочитала её четыре раза. Потом сложила вчетверо и положила в карман халата. Туда, где лежала резинка для волос, которую я подняла с пола в первый день.

Вышла на балкон.

Внизу стояла серая машина. Двигатель не работал. Окна запотели изнутри. Он там сидел, я знала. Сидел и ждал. Может, час. Может, с самого утра.

Что я должна была сделать? Спуститься? Позвать? Сказать, что прощаю? Я не прощала. Ещё нет. Коробка на антресолях была пустая. Соня лежала вчера лицом в подушку. Женщина в лисьей шапке ругалась на весь подъезд. Новый год, который он распланировал за нас.

Но в кармане лежала записка. Грузчик. Ночные смены. Склад в Химках, полтора часа на электричке в одну сторону.

Я вернулась на кухню. Поставила чайник. Чуть левее, иначе не включится.

Достала из сумки мамины пирожки в фольге. Они зачерствели за эти дни, но фольга сохранила запах: капуста, тесто, немного масла. Пахло Тверью и маминой кухней, где на плите всегда что-то шкворчит.

Я разогрела их в духовке. Сложила на тарелку. Налила чай в белую кружку с отбитой ручкой и во вторую, его, с надписью «Лучший прораб», которую подарили вместе с грамотой.

Постояла с двумя кружками в руках.

Потом надела пальто поверх халата и спустилась во двор.

Он увидел меня через запотевшее стекло. Распрямился на сиденье. Открыл дверь.

Я подошла к машине. Протянула ему кружку. Пар поднимался от неё и таял на морозе.

— Пирожки на столе, — сказала я. — С капустой. Мамины.

Он взял кружку. Двумя руками, как берут что-то очень горячее или очень хрупкое.

— Вер.

— Чай горячий, — сказала я. — Пей, пока не остыл.

И пошла обратно к подъезду. Не оборачиваясь. Дверь в подъезд я оставила открытой, подперев её кирпичом, который всегда лежит у крыльца для таких случаев.

Замок в нашей квартире открылся с первого раза. Кто-то его смазал.

Я так и не решила, хорошо это или нет.

источник

Оцените статью
( Пока оценок нет )
Поделиться с друзьями
Журнал Да ладно!
Добавить комментарий