«Берите кота, пока я не передумала», – сказала Вера незнакомцу и сама не ожидала, чем всё закончится

Мужчина, к которому обращалась Вера, сидел на краю лавки, широкий, будто вытесанный из пня, в старой телогрейке и кепке, надвинутой на брови. У ног его стоял чехол с удочками.

– Мужчина, вы человек или как? Берите кота, пока я не передумала!

– Какого кота? – спросил он.

– Вот этого! – Вера Николаевна выставила перед собой ладони. В ладонях, свернувшись, как мокрая рыжая варежка, дрожал котёнок. – Я его вот сейчас, минуты три назад, из канавы вытащила. Там, за станцией. Он орал, как резаный, а я мимо идти не могу, у меня совесть есть.

Мужчина посмотрел на котёнка, потом на неё. Взгляд у него был тяжёлый, внимательный, без всякого любопытства, каким смотрят на погоду.

– И что я с ним должен делать?

– Жить! – выпалила Вера Николаевна. – То есть он будет жить, а вы ему поможете. Я не могу его взять. У меня электричка через восемь минут, я на курсы еду, в область, на неделю. Дома никого, соседка кошек на дух не переносит. Если я его оставлю на перроне, его собаки съедят или кто-нибудь пнёт. А вы вот сидите тут, видно, что человек обстоятельный.

– Обстоятельный, – повторил мужчина. Не то спросил, не то согласился.

– Ну да. Рыбак. С удочками. Рыбаки, они добрые, они терпеливые. Возьмите, а? Я вернусь в следующую пятницу, на этой же станции выйду, найду вас, заберу или помогу пристроить. Честное слово.

Мужчина молчал. Где-то вдали, за лесом, прогудел гудок. Котёнок в её ладонях пискнул тонко и жалобно, и от этого писка у Веры Николаевны защипало в носу.

– Господи, да что я делаю, – сказала она тихо, больше себе. – Совершенно незнакомому человеку. Вы, может, бандит.

– Может, и бандит, – спокойно согласился мужчина.

Она вдруг засмеялась, коротко, нервно, и сама испугалась этого смеха.

– Вот видите. Я вас не знаю, вы меня не знаете, а я вам живое существо в руки тычу. Безответственность какая. Только у меня выбора нет.

Мужчина вздохнул, снял с колен кепку, положил рядом на лавку и протянул ладонь. Ладонь была огромная, мозолистая, с чёрной каймой под ногтями, ладонь человека, который всю жизнь возился с железом и землёй. Вера Николаевна осторожно переложила в неё котёнка. Тот совсем потерялся в этой лапище, видна была одна мордочка с розовым носом да два торчащих уха.

– Матвей, – сказал мужчина. – Матвей Игнатьич. Живу в Лукине, это шесть километров от станции, по грунтовке. Деревня моя на карте не обозначена, потому как две избы всего осталось, моя да соседкина, и та зимой пустая.

– Вера, – сказала она. – Вера Николаевна. Я учительница. Русского и литературы.

– Литература, – одобрительно сказал Матвей Игнатьич и кивнул, будто это обстоятельство окончательно решало дело. – Ну, ступай, Вера Николаевна. Электричка твоя идёт.

Она кинулась к краю платформы, потом вдруг остановилась, вернулась на два шага и, торопясь, достала из сумочки блокнот, вырвала листок, нацарапала номер телефона.

– Вот. Звоните. В любое время. Если что, если трудно будет, не стесняйтесь.

Он взял листок двумя пальцами, посмотрел на неё и сказал:

– Иди. Не пропадёт он.

Она вскочила в тамбур, когда двери уже шипели, прижалась лбом к грязному стеклу. Платформа поплыла назад. Большой человек в телогрейке стоял на ней, держа на груди ладонь. Потом платформа скрылась за поворотом, и Вера Николаевна, сев на жёсткую скамейку, вдруг поняла, что руки у неё трясутся.

– Дура, – сказала она вслух. – Ох, какая дура.

Напротив неё сидела женщина с тремя пакетами и смотрела с интересом, как смотрят в электричках на всякий скандал.

– Чего это вы? – спросила она.

– Да так, – сказала Вера Николаевна. – Котёнка чужому человеку отдала.

– Ох ты, – сказала женщина, и в голосе её прозвучало такое сочувствие, как будто речь шла о ребёнке. – Ну, это, милая, как повезёт. Бывает, и хорошие люди попадаются.

– Бывает, – согласилась Вера Николаевна и отвернулась к окну.

Курсы повышения квалификации оказались такими, какими они бывают всегда: душная аудитория, лектор, читающий по бумажке, бесконечные методички и кофе из автомата, на вкус напоминавший жжёную резину. Вера Николаевна просидела первый день, ничего не слыша. В голове у неё стояла одна картина: огромная ладонь и рыжий комок в ней.

К вечеру она не выдержала и позвонила подруге.

– Зинка, я сделала глупость.

– Ты ж у меня умная, как ты можешь? – отозвалась Зинаида Павловна. Они дружили с институтских времён, и голос Зины всегда звучал одинаково: насмешливо и ласково, будто она вечно собиралась посмеяться, да всё откладывала на потом.

– Подобрала котёнка на станции, а везти с собой не могла. Отдала мужику какому-то. Он рыбак, сидел на лавке.

В трубке повисла пауза.

– Что? – сказала Зина.

– Незнакомому мужику.

– Верка! Ты в своём уме?! Да сейчас по телевизору каждый день: обманут, ограбят, на органы пустят! А котёнка твоего он, скорее всего, в канаву обратно выкинул, как только ты скрылась!

– Не выкинул, – сказала Вера Николаевна, хотя сама не была уверена.

– А ты откуда знаешь?

– Не знаю. Чувствую. У него глаза были… Зин, ты понимаешь, он ведь согласился сразу. Даже не поморщился. Просто взял. Как будто всю жизнь только и делал, что чужих котят принимал.

– Ну, вот и дождёшься, – сказала Зина. – Приедешь, а он скажет: какой котёнок, женщина, вы что, пьяная?

Вера Николаевна повесила трубку и до полуночи лежала в гостиничной койке, глядя в потолок. Она была женщиной не то чтобы суеверной, но привыкла прислушиваться к себе. Тридцать лет она учила детей, и научилась замечать, когда человек врёт, а когда нет, по тому, как он держит плечи, как дышит и куда смотрит. Матвей Игнатьич не врал. Он вообще не умел врать, это было видно, как видно, что дуб не умеет плясать.

И всё же сомнение, подлое, цепкое, грызло её, как мышь.

На третий день, в среду, когда она сидела на лекции о современных методах преподавания, зазвонил телефон. Номер был незнакомый. Она выскочила в коридор.

– Алло?

– Это Матвей Игнатьич, – сказал голос, густой и неторопливый, будто катили по дороге бочку. – Ты мне номер оставляла.

– Да-да, я слушаю. Как он?

– Худо, – сказал Матвей Игнатьич.

У неё упало сердце.

– Что худо?

– Не ест. Я ему молока налил, не пьёт. Хлеба в молоке накрошил, носом воротит. Лежит на печи, дрожит и орёт. Я в этом деле не знаток. Собак держал, коров держал, а кошки у меня сроду не было. Жена не любила.

– Матвей Игнатьич, – сказала Вера Николаевна быстро, – он совсем маленький, ему месяца полтора, не больше. Он, может, ещё из соски должен. Молоко коровье ему нельзя, у него живот заболит. Есть у вас в деревне какой-нибудь магазин?

– В Лукине нет. На станции есть ларёк. Только я туда без дела не хожу.

– Значит, сегодня придётся сходить. Купите пипетку или шприц без иглы. И сухое молоко для котят, оно в зоомагазинах бывает. Если нет, то хотя бы козье. А ещё лучше, отвезите его к ветеринару.

– До ветеринара сорок вёрст, – сказал Матвей Игнатьич. – А автобус у нас по вторникам.

Вера Николаевна прижала ладонь ко лбу.

– Тогда, – сказала она, – слушайте внимательно. Возьмите тёплую воду, грелку, если есть, или бутылку с горячей водой, завернутую в тряпку. Положите ему рядом. Он замёрз, наверное. Котята без матери сами тепло держать не могут. А кормить пока можно разведённой сгущёнкой, чуть-чуть, по капле. Только по капле, слышите?

– Слышу, – сказал Матвей Игнатьич. – Грелка у меня есть. Старая, резиновая. Ещё Пелагея покупала.

– Вот и хорошо. Матвей Игнатьич, спасибо вам.

– Не за что пока, – ответил он и положил трубку.

Вера Николаевна вернулась в аудиторию, но лектора уже не слышала. Она думала о том, как этот большой человек сейчас ходит по своей избе с резиновой грелкой, с разведённой сгущёнкой, и, наверное, с таким выражением, с каким выходит против весеннего половодья: ладно, сделаем, что можем.

Вечером он позвонил снова.

– Пьёт, – сказал он вместо приветствия. – Из пипетки. Я у соседки пипетку взял, у Дарьи Степановны, она в доме на зиму остаётся. Дарья Степановна говорит, что пипеткой надо в уголок рта и потихоньку. Я потихоньку.

– Матвей Игнатьич!

– Чего?

– Вы молодец.

Он помолчал.

– Да ну, – сказал он наконец, и в голосе его прозвучала такая неловкость, что Вера Николаевна невольно улыбнулась в телефон. – Скажешь тоже. Я ж не врач.

– Врач и не лучше бы справился.

– Ну, ладно. Ты там учись давай. Не отвлекайся.

Она проговорила эти слова про себя, как заклинание: «Ты там учись давай». Так говорили её деду, когда он шёл на фронт: «Ты там воюй давай». Люди простые, говорили просто, и в этой простоте было больше тепла, чем в самых красивых словах.

С того дня Матвей Игнатьич звонил каждый вечер, около девяти. Коротко, как отчитывался. Разговоры были такими:

– Съел две пипетки. Лежит на печи. Хвостом машет.

– Глаза были голубые, а теперь зелёные стали. Это нормально?

– Сегодня на ногах стоял. Падает, но стоит.

– Мышь поймал. Ну, не мышь, а клок бумаги, но с таким видом, будто мышь.

– Имя ему дал.

– Какое? – спросила Вера Николаевна.

– Тихон, – сказал Матвей Игнатьич. – Потому что орёт, как гром.

– Это как-то нелогично.

– А он вообще нелогичный. Вчера меня разбудил в три часа ночи, сел на грудь и смотрит. Я говорю: чего тебе? А он глаза свои выпучил и молчит. Постоял и ушёл. Видно, проверял, жив ли я.

Вера Николаевна хохотала в подушку, чтобы не разбудить соседку по номеру. Ей казалось, что она знает этого человека уже давно, много лет, хотя видела его всего один раз, в пасмурный день, на пустой платформе.

К пятнице курсы закончились, и она, уставшая и странно взволнованная, ехала домой. Электричка тащилась медленно, будто тоже боялась приехать. За окном проплывали мокрые поля, чёрные ёлки, одинокие дома с дымками над трубами. Она ловила себя на том, что нервничает, как перед экзаменом. Что, если он передумал? Что, если за эти дни привязался к котёнку и не захочет отдавать? Или, наоборот, тяготится им и хочет поскорее избавиться?

Зина, конечно, встретила её у подъезда с видом победительницы.

– Ну что, дура? Жив твой котёнок или нет?

– Жив, – сказала Вера Николаевна. – Мне звонили каждый день.

– Кто звонил?

– Мужчина.

– Какой мужчина?

– Тот самый. С котёнком.

Зина открыла рот, потом закрыла. Потом опять открыла.

– Каждый день?

– Каждый вечер. В девять.

– Вера, – сказала Зина очень серьёзно, – это ж ухаживание.

– Какое ухаживание! – возмутилась Вера Николаевна. – Он по котёнку докладывал. Ему шестьдесят, наверное. Он вдовец. Он рыбак.

– А чего ж ты сразу «шестьдесят»? Видела?

– Видела. Один раз.

– Ну вот, – сказала Зина, и в голосе её прозвучало что-то такое, будто она уже всё решила. – Сама в него влюбилась, а говоришь «котёнок».

– Зинаида!

– Молчу, молчу.

Вера Николаевна сердито захлопнула дверь подъезда. Но лежа в постели в тот вечер, она долго не могла уснуть. Не потому, что Зина что-то там напридумывала. А потому, что телефон в тот вечер не зазвонил. Впервые за эти дни. Она смотрела на экран, на котором упрямо ничего не менялось, и вдруг поняла, что ждёт. Просто ждёт, как ждут чего-то очень простого и очень нужного, вроде хлеба на столе.

«Завтра, – подумала она. – Завтра поеду».

В субботу утром она села в первую электричку. Пасмурно было, сыро, но уже не так холодно. По платформе гулял ветер, неся запах дыма и мокрой хвои. Вера Николаевна вышла на знакомой станции, остановилась на том самом месте, где неделю назад кричала на незнакомого мужчину, и оглянулась. Пусто. Кассирша, как всегда, дремала в своём окошке.

– Простите, – обратилась к ней Вера Николаевна. – Вы не подскажете, как добраться до Лукина?

Кассирша приоткрыла один глаз.

– Лукино? Это к Матвею Игнатьичу, что ли?

– Да.

– Пешком. Автобус по вторникам. А можно на попутке, вон, Степан едет с молоком, может, подбросит. Только он тоже в ту сторону не часто.

Степан, худой мужик на раздолбанной «Ниве», согласился подвезти, хотя ехать ему было в другую сторону.

– Для Игнатьича не жалко, – сказал он. – Мужик золотой. Я ему, считай, жизнью обязан. В девяносто восьмом из полыньи вытащил, вот как.

Дорога была ухабистая, с глубокими колеями, полными бурой воды. «Нива» ползла, подвывая, переваливаясь с боку на бок. Вера Николаевна вцепилась в ручку над дверью и смотрела в окно. Лес по обе стороны стоял высокий, тёмный, еловый, с подлеском из голых берёз. Пахло грибами и сыростью. Иногда мелькали заброшенные деревни, покосившиеся избы, провалившиеся крыши, заросшие крапивой дворы. Мир этот казался вымершим, и вдруг становилось страшновато: куда она едет? К кому? Зачем?

– Он один живёт? – спросила она.

– Один, – сказал Степан. – Жена, Пелагея, пять лет как померла. Сын в Москве, да он не приезжает. Бизнес у него. Вот Игнатьич и сидит там один. С грибами, с рыбой, с пчёлами. Мёд у него хороший.

– Так он пасечник?

– И пасечник, и плотник, и печник, и чего только не. Руки у него золотые. Он мне баню складывал, я до сих пор не нарадуюсь. Хотя говорить с ним трудно. Он слов лишних не тратит.

Они подъехали к деревне. Лукино оказалось именно таким, каким его описал хозяин: две избы, стоящие друг против друга на пригорке, вокруг разросшиеся заросли иван-чая, да ещё полузаваленный колодец с журавлём. Одна изба, соседкина, стояла с заколоченными ставнями, другая, в глубине двора, дышала дымком. Двор был чисто выметен, поленница у сарая сложена как по линейке, на заборе сушились горшки, а возле крыльца стояла старая лодка, перевёрнутая вверх дном. А на подоконнике, развалившись, как султан на подушках, лежало рыжее существо.

– Тихон! – воскликнула Вера Николаевна.

Существо подняло голову, прищурилось, зевнуло. За неделю котёнок превратился в упитанного, важного рыжего карапуза с белой манишкой и усами, как у старого генерала.

– Не узнал, – огорчённо сказала она.

– Узнал, – послышался голос из-за дверей. – Просто виду не подаёт.

Матвей Игнатьич стоял на крыльце, в тех же штанах и той же телогрейке, только без кепки. Волосы у него оказались седые, густые, подстриженные неровно, как будто сам ножницами. Лицо выглядело старше и суровее, чем она запомнила: глубокие морщины, нависшие брови, но глаза, серые, прозрачные, как вода в лесном ручье, были спокойными и ясными.

– Приехала, – сказал он. Не вопрос и не удивление. Просто констатация.

– Приехала, – ответила Вера Николаевна, вдруг оробев. – Я вам обещала.

– Обещала, – согласился он. – Заходи. Чай будешь?

Изба Матвея Игнатьича была та самая, какие бывают в деревнях, где всё сделано своими руками и на века. Огромная русская печь с лежанкой, длинный стол, покрытый клеёнкой в синих цветочках, лавки вдоль стен, образа в красном углу, а под ними лампадка. На стене фотографии в рамках. На одной молодая, круглолицая женщина в платочке смеётся, прикрыв рот ладонью. На другой та же женщина постарше, рядом с ней Матвей, ещё чёрноволосый, в военной гимнастёрке. На третьей молодой человек с серьёзным лицом, видимо, сын.

– Пелагея, – сказал Матвей Игнатьич, заметив её взгляд. – Жена моя. Тридцать семь лет вместе.

– Красивая, – сказала Вера Николаевна.

– Хорошая, – поправил он. – Красота что? Красота облезет. А хорошесть остаётся.

Он поставил на стол самовар, настоящий, с трубой, достал из шкафа две чашки с отбитыми краями, миску с мёдом, горку баранок. Вера Николаевна села на лавку и вдруг почувствовала странное, давно забытое ощущение: ей было спокойно. Совершенно, до самого дна спокойно, как бывает в детстве, в доме у бабушки, когда за окном идёт дождь, а в печи потрескивают дрова, и никуда не надо спешить.

Тихон тем временем прошествовал по половику с видом хозяина, вскарабкался на лавку рядом с Верой Николаевной, понюхал её рукав, помялся и с достоинством улёгся к ней на колени, свернувшись калачиком.

– Ишь, – сказал Матвей Игнатьич. – Признал.

– Правда?

– Правда. Он меня-то не так привечает. Я для него кормилец, а ты для него… – он поискал слово. – Спасительница.

– Я просто из канавы достала.

– Вот именно, – сказал Матвей Игнатьич и серьёзно посмотрел на неё. – Просто достала. А просто достать, оно знаешь, не каждый может. Мимо-то сколько народу проходило.

Вера Николаевна погладила котёнка. Тот замурлыкал, громко, вибрирующе, как маленький мотор.

– Как вы с ним справились? – спросила она. – Вы же сказали, что кошек не держали.

– Да как… – Матвей Игнатьич подсел к столу, налил чай, подул на него. – Первые два дня вообще хоть волком вой. Он орёт, я не знаю, чего ему надо. Жена бы знала. Она умела с животиной. А я только, знаешь, с железом да с пчёлами, там тоже понимать надо, но по-другому. А тут, ну, живое. Дрожит. Я его на грудь положил, вот сюда, под телогрейку, чтобы согрелся. Так и сидел часа три. А он пищал сначала, потом затих. Заснул. И дышит, слышу, ровно, как ребёнок.

Он замолчал. Вера Николаевна не прерывала. Она чувствовала, что сейчас он скажет что-то важное, и не хотела спугнуть.

– Сын у меня, Андрей, – сказал наконец Матвей Игнатьич. – Когда маленький был, тоже так ко мне прижимался. Давно. А потом вырос, уехал, и теперь только открытки на Новый год присылает. Пелагея, когда умерла, он на похороны приехал, а на сороковой день уже не смог, дела. Я не сержусь. У него жизнь своя. Только вот, понимаешь, тихо стало. Совсем тихо. Я три года с пчёлами разговаривал. Так что, когда ты мне его сунула, я сперва подумал: ну вот, мало мне забот. А потом…

Он махнул рукой.

– А потом?

– А потом как-то так вышло, что утром встаю, и мне надо кому-то молочко погреть. Понимаешь? Вот это оказалось дорого. Забыл я это ощущение. Что кому-то от тебя что-то надо.

Вера Николаевна почувствовала, как у неё подступает комок к горлу. Она быстро отхлебнула чаю.

– Матвей Игнатьич, – сказала она, – я ведь за ним приехала. Как обещала.

– Знаю.

– Но вижу, что…

Она не договорила. Он молчал, глядя в чашку, и только пальцы, большие, узловатые, чуть сильнее сжали ручку.

– Если хочешь забрать, забирай, – сказал он глухо. – Обещала, так обещала. Я не держу. Он твой, ты нашла.

– А вы хотите, чтобы я забрала?

Он поднял глаза. Долго смотрел на неё. Потом сказал:

– Нет.

Вот так, одним словом, без всякого украшения. Но в этом «нет» было столько всего, что Вера Николаевна сразу поняла: он не просит, он боится попросить.

– Тогда, – сказала она и сама удивилась, как легко это прозвучало, – пусть остаётся у вас. Я ж его не отдаю, я его вам доверяю. Только можно я буду приезжать? Проведывать?

– Можно, – быстро сказал Матвей Игнатьич. И добавил, смутившись: – Я, значит, это, рад буду. Чай у меня всегда есть. И мёд.

– Вот и договорились.

Тихон на её коленях мурлыкал так, что, кажется, лавка дрожала.

Вера Николаевна стала приезжать. Первое время раз в две недели, потом каждую субботу, потом и на будни выпадали окна, и тогда она бросала проверку тетрадей, садилась в электричку, а потом в попутку, и оказывалась в Лукине к вечеру, к самовару. Матвей Игнатьич встречал её без суеты, без лишних слов. Просто на столе появлялась вторая чашка, а на лавке второе место, и Вера Николаевна постепенно привыкла считать это место своим.

Говорили они о разном. О книгах, которые Матвей Игнатьич, как выяснилось, любил, хоть и стеснялся в этом признаться. «Читал я, – говорил он, – в армии, потом жена мне вслух читала, у неё голос был хороший. Толстого читали, Тургенева. «Записки охотника» – это вот моё, это я люблю». Говорили о детях, о её сыне Артёме, который учился в Питере, звонил раз в неделю и вечно торопился. О Зинке, которая, когда узнала про Лукино, чуть с ума не сошла. О пчёлах, о рыбалке, о том, почему в этом году мало грибов.

Иногда они молчали, и это молчание было таким же уютным, как разговор. Вера Николаевна сидела у окна с Тихоном на коленях и смотрела, как за стеклом медленно падает снег, а Матвей Игнатьич мастерил что-нибудь у печи: то резал ложки, то чинил валенки, то плёл корзину из ивовых прутьев. Руки его двигались сами собой, уверенно и мягко, будто это были не руки, а живые существа с собственной душой.

– Откуда вы всё умеете? – спросила как-то она.

– Нужда научила, – сказал он. – В деревне как? Не умеешь, значит, пропал. Отец меня с семи лет к делу приставил. Говорил: «Мужик, который одной руки к делу не приложил, не мужик, а гость на земле». Вот и научился.

– А вы не скучаете по городу? Вы ведь, кажется, служили, мир повидали.

Матвей Игнатьич усмехнулся.

– Повидал. Два года в Германии стоял, потом по всей стране мотало. А потом вернулся сюда. И знаешь что? Не тянет меня никуда. Я как та яблоня: где вырос, там и стою. Корни глубокие. Меня выдернешь, я засохну.

Вера Николаевна кивнула. Она понимала. Сама была из такой же породы: прожила всю жизнь в одном маленьком городке, и никогда не задумывалась о другом.

Зина, узнав обо всём, увязалась однады вместе с Верой Николаевной –в модной куртке и сапожках на каблуках, которые сразу утонули в грязи, и вошла в избу с видом следователя.

Матвей Игнатьич встретил её молча и подал чай. Зина выпила чай, съела три баранки, осмотрела печь, икону, фотографию Пелагеи, поглаживаяТихона, который, как всякий приличный кот, чутьём определил в ней человека, склонного к щедрости, и уставилась на хозяина.

– Ну что, Матвей Игнатьич, – сказала она. – Как вам Верка?

– Хорошая, – ответил он.

– Знаю, что хорошая. Я спрашиваю, как вам?

Матвей Игнатьич посмотрел на неё долго и серьёзно.

– Я, – сказал он, – человек пожилой. Мне торопиться некуда. Я ей ничего такого не предлагал и не предложу, пока она сама не захочет. А что она приезжает, то я каждый раз как праздник встречаю. Вот и весь мой ответ.

Зина открыла рот, закрыла и впервые в жизни не нашла, что сказать. Потом повернулась к Вере Николаевне, которая сидела пунцовая, как мак, и сказала:

– Верка, ты посмотри. Он у тебя, оказывается, не бандит.

– Зина! – шикнула Вера Николаевна.

– А что? Я ж предупреждала. Я говорила, что незнакомому человеку нельзя доверять. А он вот, пожалуйста, золото. Это ж редкость. Ты тут, смотри, не упусти.

– Зина, прекрати.

– Молчу. Всё. Я пошла гулять.

Она вышла, хлопнув дверью, и тут же, за окном, раздался её голос: «Ой, какая красота! Верка, иди посмотри, тут колодец с журавлём!» Вера Николаевна закрыла лицо руками. Матвей Игнатьич вдруг засмеялся, тихо, в усы, как смеётся человек, давно не смеявшийся.

– Хорошая у тебя подруга, – сказал он. – Живая.

– Простите её, – сказала Вера Николаевна. – Она у меня такая. Говорит, что думает.

– И правильно. Лучше так, чем втихомолку.

Зима в тот год пришла рано и жёстко. Уже в ноябре ударили морозы, речка встала, ели на опушке сгорбились под тяжёлым снегом. В Лукине наметало такие сугробы, что дорога к станции пропадала на неделю, и Матвей Игнатьич ходил на лыжах, неся рюкзак с продуктами, который нагружал так, как будто собирался в экспедицию.

Вера Николаевна приезжала теперь реже. Школа, конец четверти, контрольные, родительские собрания. Но по телефону они говорили каждый вечер, как заведено. «Тихон кашу не ест». «Тихон на печку залез, спустился, обиделся». «Тихон поймал мышь, настоящую, принёс на подушку, как подарок». Она смеялась, слушая, и чувствовала, как с каждым разговором её жизнь, прежде размеренная и немного пустая, наполняется чем-то тёплым и важным.

В декабре, за неделю до Нового года, звонка не было.

Сначала она подумала, что просто нет связи, в Лукине вышка ловила через раз. Потом решила, что он занят. Потом забеспокоилась. К одиннадцати вечера она не выдержала и набрала сама. «Абонент временно недоступен». Утром то же самое. Днём то же самое.

– Зина, – сказала она в трубку, – мне надо ехать.

– Куда?

– В Лукино. Что-то случилось.

– Верка, да успокойся ты. Метель на улице. Автобус не ходит, электрички встали. Он же мужик крепкий, ничего не случится.

– Он не позвонил, – сказала Вера Николаевна. – Он в жизни не пропускал.

– Подожди до завтра.

Она не стала ждать. Одела тёплое, собрала рюкзак, и в четыре часа дня стояла на заснеженной платформе, глядя на слепую белую стену метели. Кассирша выглянула из окошка и покачала головой:

– Куда вы, женщина? Без вас там справятся. Он человек опытный.

– Мне надо, – сказала Вера Николаевна.

– Ну, смотрите. Только Степан вам не поможет, у него «Нива» в сугробе. Шесть километров, это вам не шутки.

Вера Николаевна кивнула и пошла. Шесть километров по заметённой дороге. Ветер хлестал по лицу колючим снегом, ноги проваливались по колено, рюкзак тянул плечи. Она шла, повторяя про себя: «Ничего, ничего, дойду», и мысли её были странно ясными, холодными, как воздух вокруг.

«Господи, – думала она, – а ведь я дура, и правда дура. Ехать одной, ночью, по метели, к чужому мужику. Если с ним что-то случилось, чем я помогу? А если ничего не случилось, что он подумает? Что женщина сама навязывается».

Но ноги всё равно шли. Потому что в голове стучало другое, простое и страшное: он один, у него никого нет, а вдруг упал, заболел, замёрз?

Через два часа, когда уже совсем стемнело, и она перестала чувствовать пальцы, впереди показался огонёк. Дрожащий, жёлтый, как свеча на ветру. Лукино.

Изба стояла в сугробе по самые окна. Вера Николаевна подошла, с трудом откинула засов калитки, прошла по протоптанной тропке к крыльцу. Дверь была не заперта. В сенях горела лампа. Она шагнула внутрь, крикнула:

– Матвей Игнатьич!

Тишина. Только тикали ходики.

– Матвей Игнатьич!

Из горницы донёсся слабый, хриплый голос:

– Кто там?

Она влетела в комнату. Он лежал на кровати, закутанный в одеяла, бледный, с красными пятнами на скулах. Глаза были мутные, лихорадочные. На груди, прямо на одеяле, свернувшись клубком, спал Тихон.

– Вера, – сказал он с трудом. – Ты… откуда?

– Господи, да вы больны! – она кинулась к нему, коснулась лба. Горячий. – Что с вами?

– Простыл. Дня три уже. Думал, пройдёт. Лежу.

– Почему не звонили?

– Телефон сел. Зарядить нечем. Свет вырубило ещё в четверг, провода под снегом.

– А лекарства? Есть что-нибудь?

– Мёд есть. Малина сушёная.

Вера Николаевна быстро скинула куртку, закатала рукава и принялась хозяйничать, как будто всю жизнь жила в этой избе. Растопила печь, поставила греть воду, достала из рюкзака лекарства, которые захватила на всякий случай: жаропонижающее, антибиотик, градусник. Измерила температуру. Тридцать девять и пять. Напоила его тёплым отваром, укрыла вторым одеялом, поменяла мокрое полотенце на лбу.

Матвей Игнатьич смотрел на неё из-под полуприкрытых век.

– Зачем приехала? – спросил он тихо. – Метель же.

– Затем, что вы не позвонили, – сказала она сердито и тут же смягчилась. – Лежите, молчите. Силы берегите.

– Тихон-то, – сказал он вдруг с хриплой усмешкой. – Он меня три дня не отпускал. Ложился на грудь и грел. Я его сгонял, а он опять. Упрямый.

– Спасибо ему скажите.

– Скажу, – серьёзно ответил Матвей Игнатьич. – Встану на ноги, скажу.

Она просидела над ним всю ночь. Меняла полотенца, подливала воду, слушала дыхание. Он метался, бормотал что-то про пчёл, про отца, про Пелагею. Один раз вдруг открыл глаза, посмотрел на Веру Николаевну так, словно видел её впервые, и сказал отчётливо:

– Пелагея, прости.

Она не стала его будить. Только взяла его большую горячую ладонь в свои и держала, пока он снова не затих.

К утру жар спал. Он проспал до полудня, а когда проснулся, она сидела рядом на табурете, с Тихоном на коленях, и дремала, опустив голову. Печь тихо потрескивала. За окном стояло ослепительное морозное утро, всё в голубом инее, и в стекле играло розовое солнце.

– Вера, – позвал он.

Она вздрогнула, открыла глаза.

– Лучше?

– Лучше. – Он помолчал.

Они помолчали. Тихон заурчал и перебрался на кровать, улёгся у Матвея Игнатьича в ногах, в самой середине, тяжёлый и тёплый.

– А я ведь, – медленно сказал Матвей Игнатьич, – когда ты тогда на платформе подошла, подумал: вот чудная женщина. Незнакомому человеку живую душу суёт. А потом сообразил. Это ж редкость. Мало кто так может: поверить сразу, на слово. Большинство, они сперва всё прощупают, проверят, спросят документы. А ты просто положила. Доверила. И этим меня к себе привязала. Потому что я себе сказал: не может быть, чтобы после такого доверия я человека подвёл.

Вера Николаевна молчала. Слёзы, которые она всю ночь держала внутри, вдруг подступили и потекли по щекам.

– Ну, что ты, – растерялся он. – Что ты, милая.

– Ничего, – всхлипнула она. – Просто… я так за вас испугалась. И так этому коту благодарна. Что он вас грел, пока меня не было.

– Глупая, – сказал Матвей Игнатьич. Но голос его дрогнул. Он осторожно высвободил руку из-под одеяла и положил поверх её ладони. – Не плачь. Жив я, жив.

Зимой она осталась у него на две недели. Сначала ухаживала за больным, потом наступили каникулы, а потом как-то само собой вышло, что уезжать не хотелось. Дорогу замело, электрички ходили через раз, да и Матвей Игнатьич был ещё слаб. Она готовила, убирала, топила печь, читала ему вслух «Записки охотника», а он слушал, откинувшись на подушки, и иногда поправлял её, если она путала названия птиц.

– Не коростель, а дергач, – говорил он. – Это одно и то же, но у нас так говорят.

– У вас вообще всё по-своему, – смеялась она.

– А как иначе? У каждого места свой язык.

Зина звонила каждый день и каждый день допытывалась, чем это они там занимаются. Вера Николаевна отвечала, что читают книгу. Зина фыркала в трубку, но больше не спорила. Артём, приехавший на каникулы из Питера, тоже не пришёл в восторг, когда мать сообщила ему, что на праздники она будет в деревне.

– Мам, – сказал он осторожно, – а кто это?

– Хороший человек.

– Ты его давно знаешь?

– С осени.

– Мам, ну ты что? Тебе пятьдесят скоро. Ты же умная женщина. Ты же всегда мне говорила: не доверяй незнакомым.

– Говорила, – согласилась Вера Николаевна. – А потом оказалось, что бывают исключения.

Артём приехал в Лукино на второй день после Нового года, разобиженный и настороженный, готовый к любому подвоху. Он ожидал увидеть какого-нибудь хитрого проходимца, который задурил голову одинокой женщине, а увидел седого, молчаливого мужика, который вышел его встречать на крыльцо, пожал руку без лишних слов и сказал:

– Заходи. Мать тебя с утра ждёт, пирогов напекла.

Весь вечер Артём сидел за столом с каменным лицом, отвечал односложно, присматривался. Матвей Игнатьич, казалось, этого не замечал. Он ел, пил чай, рассказывал про пчёл. Потом вдруг сказал:

– Ты, говорят, на инженера учишься. А что именно?

– Механика, – буркнул Артём.

– Механика, – повторил Матвей Игнатьич. – Хорошее дело. У меня тут трактор стоит, «Беларусь», восемьдесят шестого года. Не заводится вторую зиму. Может, посмотришь?

Артём пожал плечами. Но вышел с ним в сарай, и они вдвоём провозились три часа. Вера Николаевна, выглянув в окно, увидела две склонённые над мотором фигуры, молодую и старую, и услышала, как Артём вдруг засмеялся над чем-то, что сказал Матвей Игнатьич. Она отошла от окна и стала собирать на стол, а в горле у неё снова стоял комок.

Трактор завёлся к вечеру. Артём вылез из-под капота грязный, как чёрт, но светящийся от гордости, и впервые за весь день посмотрел на мать открыто.

– Мам, – сказал он тихо, пока Матвей Игнатьич мыл руки в рукомойнике. – А он, оказывается, нормальный.

– Я же говорила.

– Ты говорила. Но ты вечно всех хвалишь.

– А ты вечно всех подозреваешь.

Он улыбнулся, неловко, по-мальчишески, и она поняла: всё будет хорошо.

Тихон, присутствовавший при всём этом на правах старожила, сидел на подоконнике и умывался лапой. Когда Артём подошёл и почесал его за ухом, кот на секунду замер, а потом заурчал, будто окончательно согласился с тем, что семья наконец-то собралась.

Весной Матвей Игнатьич достал свои ульи. Лукино ожило: зажужжали пчёлы, зацвела черёмуха, на пригорке пробилась молодая трава, и на поляне за деревней расцвели подснежники. Вера Николаевна приехала на майские праздники и осталась до конца месяца. Потом на лето. Потом, как-то само собой, школа в райцентре, в которую ей предложили перейти, оказалась в двадцати километрах от Лукина, и можно было ездить на машине, которую ей помог купить Артём.

Они не говорили о свадьбе. Вернее, не говорили так, как говорят молодые, с кольцами и платьями. Но однажды вечером, в конце августа, когда они сидели на крыльце и смотрели, как над лесом разливается розовая заря, Матвей Игнатьич вдруг сказал:

– Вера.

– Да?

– Ты меня не торопи, я не умею красиво. Но я тут подумал. Мне шестьдесят три. Тебе, считай, пятьдесят. Времени у нас немного, но и немало. Ты мне нужна. Не как соседка, не как гостья. Как жена нужна. Если ты, конечно, согласна.

Вера Николаевна не сразу ответила. Она смотрела на огненную полоску на горизонте, на тёмные ели, на крышу сарая, на котёнка, нет, уже на огромного рыжего кота, который лежал рядом с ними на ступеньке, жмурясь на закат.

– Знаете, Матвей Игнатьич, – сказала она, – я ведь до сих пор не жалею ни о чём. Ни разу. Ни на секунду. Ни про ту минуту на платформе, ни про метель, ни про всё остальное. Зина мне тогда говорила: дура, незнакомому. А я, представьте, поверила. Поверила, что мир не такой плохой. Что есть в нём такие люди, которым можно отдать самое маленькое и беззащитное, и они не обидят.

– И не жалеешь? – переспросил он.

– Ни разу, – сказала она твёрдо. – Ни разу в жизни.

Он помолчал, потом осторожно взял её руку.

– Значит, согласна?

– А куда я денусь? – сказала она, улыбаясь сквозь слёзы. – Кот нас уже поженил. Я его не посмею огорчить.

Тихон, услышав своё имя, приоткрыл один зелёный глаз и с достоинством зевнул.

Свадьбу сыграли в сентябре, тихую, домашнюю, с пирогами и самогоном, который Матвей Игнатьич, как выяснилось, умел гнать так, что слеза выступала от одного запаха. Приехал Артём, приехала Зина, расфуфыренная, в новой шляпе, и всю свадьбу твердила, что она всё знала с самого начала. Приехал даже Андрей, сын Матвея Игнатьича, из Москвы, на чёрной машине, в дорогом костюме. Он вышел из машины, огляделся, увидел отца, постаревшего и слегка ссутулившегося, и растерянно замер.

– Пап, – сказал он.

– Андрюша, – сказал Матвей Игнатьич.

Они долго стояли, не зная, что делать. Потом Андрей шагнул вперёд и обнял отца, неловко, как обнимают люди, давно разучившиеся это делать. А потом вдруг заплакал, не стесняясь, и Матвей Игнатьич гладил его по спине своей огромной ладонью и говорил: «Ну, ну, сынок. Не плачь. Я тут, я никуда не делся».

Вера Николаевна, наблюдая за ними из окна, смахнула слезу и повернулась к Тихону, который сидел на подоконнике и смотрел на происходящее с невозмутимым видом человека, видавшего всякое.

– Ну что, доволен? – спросила она. – Всех собрал?

Тихон мигнул. Потом спрыгнул с подоконника, потёрся о её ногу и ушёл на печку, спать. Дело своё он, как и положено рыжему котищу, сделал.

А вечером, когда гости разъехались, а изба наполнилась тишиной и запахом пирогов, они сидели вдвоём на лавке, и Вера Николаевна, прижавшись плечом к плечу мужа, тихо сказала:

– Матвей, а помнишь, ты тогда на платформе сказал: «Может, и бандит»?

– Помню.

– А ведь правда, ты бандит. Ты украл у меня сердце.

– Эк ты загнула, – засмеялся он, и в усах его запряталась такая нежность, которой не выразить никакими словами. – Ладно, пускай. Бандит так бандит. А ты, значит, соучастница. Кота мне подсунула, чтобы я без тебя не скучал.

– Умный план, – согласилась она.

– Умный, – сказал он. – Только я, знаешь, про одно хотел спросить. Если бы тогда на платформе вместо меня кто-нибудь другой сидел, ты бы тоже ему кота отдала?

Вера Николаевна задумалась.

– Не знаю, – честно сказала она. – Наверное, нет. Я же на тебя посмотрела, а потом уже отдала. У тебя лицо было такое… надёжное.

– Лицо как лицо.

– Нет. Лицо у тебя особенное. Лицо человека, который не бросит.

Матвей Игнатьич ничего не ответил. Только крепче обнял жену, и в тишине избы слышно было, как мурлычет на печке рыжий кот, как потрескивают дрова, как за окном, в тёмном саду, шепчутся листья старой яблони. Мир стоял тихий, ясный, правильный. Мир, в котором есть место и для найденного в канаве котёнка, и для двух немолодых людей, которые так долго были одиноки и так вовремя встретились.

А в углу, под образами, всё так же теплилась лампадка, и в её колеблющемся свете на стене смотрела с фотографии круглолицая женщина в платочке. Казалось, она улыбается. Казалось, она всё знает и давно, давно всё одобрила.

источник

Оцените статью
( 8 оценок, среднее 4.38 из 5 )
Поделиться с друзьями
Журнал Да ладно!
Добавить комментарий